— Наш век короток, заесть его недолго. Обидеть больно просто беззащитного. Заесть — это раз и готово, одним моментом.
— Никто твой век заедать не собирается, ты только деньги давай да не плачь. На твой век тебе хватит. Ведь мы знаем, денег у тебя много.
— Рад бы не плакать, да слезы льются. Горе молчать не станет.
Старик долго размазывает по щекам слезы рукавицей и все вздыхает, и все выговаривает жалобные слова.
С тех пор, как я живу, я помню его все таким же, он ничуть не стареет. Личность эта окутана для меня дымкой таинственности. Когда я дома заговариваю о нем, мать тут же обрывает меня:
— Филипп — бог ему судья, — и замолкает. На селе его не любят, никто с ним не дружится, и сидит он всегда одиноко на завалинке, грея лысину, а ночью ходит по огромному своему саду и стучит в сковороду, но к нему и так не лазают в сад, его все боятся. Почему боялись?
Отец мой называл его человеком без совести и чести — «отца родного проглотит…» Словом, старшие унесли секрет в могилу, и только кое-что пришлось услышать о нем краем уха. Было странно, что одинокий тесть его — бессменный староста церковный, который всю жизнь готовился ремонтировать церковь и собирал на это средства, скоропостижно вдруг скончался. И после него, к общему удивлению, ничего не осталось, кроме двух старинных пятаков, а в церковной кассе — одни копеечные свечи. Ахал народ, ахал и удивлялся, а вслух не выговаривал домыслы, ибо даже поп, учительница и староста боялись Филиппа. Говорили, что с ним дружат «большие господа» из города и что особенно страшен Филипп для «политикантов», которым от него досталось в 1905 году. Будто бы Яков сам пострадал через него, будто бы собственного и единственного сына отдал Филипп в руки полиции, сын тот умер в Сибири. Зато получил Филипп большую медаль, которую надевал по праздникам. Ох, недаром, недаром же проницательный Яков брезгливо отворачивается от Филиппа и хоть разговаривает с ним мягко, зато всегда суров с ним на деле, тогда как буяну и ругателю Коряге все спускает.
— Денег нет, давай золотом сотню, — говорит Яков. — Золото государству сейчас позарез нужно…
— Что ты, бог с тобой! Что ты! Да нешто у меня золотые прииски, батюшка мой… Да какой злодей такую молву про меня распускает?
— Давай золотые вещи, подсвечники, кубки, подстаканники, столовые ложки, — говорит Яков, его не слушая.
— Ничего нету, ничего нету. Вот те крест… Икону сыму да поцелую. Сам хоть бы взглянул глазком на золотую монету… Пропал царь, пропало и золото…
— Холсты, церковная парча… шелк, все принимаем, все пригодится.
— Ой, владычица-матушка, — вздыхает старик, — мука-то какая… Ввел ты меня во грех! Дров на истоплево нету. В стуже сидим…
При огромном количестве вещей Филипп ходил отрепышем, кроме квасу, никогда ничего не пил, в доме у него не было кровати, спал на лохмотьях. Всю жизнь, все свои силы он растратил на афиширование своей мнимой бедности.
Яков отворачивается от него. Наступает мучительная пауза. Проходит с полчаса в молчании. Старик так же осторожно, как входил, берется за ручку двери, тихо отворяет ее, но остается на пороге, кланяясь Якову, мне, все предметам по очереди…
У Якова дрожит губа…
— И пришло время буржуазии расплачиваться… — он закипает сильнее от слов к слову. — И пришло нам время крепить бедняцкую власть на селе… Довольно бесхозяйственности, мы не интеллигенция. Ленин этого не простит… Страна задыхается… а гады еще шипят, гады сопротивляются… гады притворяются.
Он подбежал к Филиппу.
— Не дашь, спрашиваю?! — произносит он шепотом, но в шепоте скрыты молнии.
— Две сотни наскребу как-нибудь, — Филипп дрожит весь и плачет. — А тысячи семисот рублей я, милый, дорогой, за всю жизнь не видел. Господь-бог мой, вразуми и помилуй… Мне ничего не надо, кроме аршина земли да трех тесовых плах. Ох-ох-ох! Все умрем, все оставим. Туда ничего не возьмешь, кроме добрых дел.
— Так не дашь? — повторяет Яков еще тише. — Слезами будешь умываться.
— Рад бы дать, да где взять? Любезный мой, беден я, слишком беден…
— Солги, но так, чтобы я тебе поверил. Сколько доходу взял с мельницы? С бакалеи?
— Нету денег!
— Есть хлеб…
— Без денег проживу, без хлеба не проживу.
— Сеня, — приказывает он мне строго, — запиши три пуда соли штрафу с него. Три пуда пшеницы. Денежную контрибуцию повысь до трех тысяч. Можешь уходить!
Старик топчется в испуге на месте, умоляет Якова, называет его «батюшкой-кормильцем» и прочими сладко-елейными словами, но Яков все время поворачивается к нему спиной. Филипп потом стоит у притолоки, взявшись за скобу, и лепечет: