Юрий до мельчайших подробностей вспомнил, что рассказывал о своих ощущениях Валерий Быковский, первый попавший в сурдокамеру и просидевший там так долго, что вышел оттуда с кудрявой черной бородой.
— Главное — не теряться, — говорил Валерий. — Придумай что-нибудь такое, чтобы ты был не один, — и смеялся дробно, тихо, — иногда бывает полезно пообщаться с самим собой…
Да, это знакомо еще по курсантским временам, когда стоя на посту ночью возле какого-нибудь вещевого склада, скрадывал часы одиночества последовательным, цепочка за цепочку цеплявшимся воображением. Например, о том, как пошли в школу в Клушине, а что было потом? Ах да, самолеты на луговине, летчики, сияющие на их гимнастерках ордена, пожар, обугленный глобус, коптюшка в землянке, вкус теплой от дыма лепешки. Он как бы вытягивал пережитое в Клушине, втискивал в два постовых часа и не успевал опомниться — словно прошли какие-то три-четыре минуты, как, мигая фонариком, шла смена. «Стой, кто идет?» — «Разводящий!» Из темноты по всем правилам устава высвечивалось фонарем лицо однокашника. Он подходил, ставил другого курсанта и уводил Юрия. Сколько на тех постах было вновь пережитого? Это уже вошло в привычку — наполнять время, особенно тягостное, ожидательное, воспоминаниями.
«Оставаясь в полном одиночестве, — писал Юрий, — человек обычно думает о прошлом, ворошит свою жизнь. А я думал о будущем, о том, что мне предстоит в полете, если мне его доверят. С детства я был наделен воображением и, сидя в этой отделенной от всего на свете камере, представлял себе, что нахожусь в летящем космическом корабле. Я закрывал глаза и в полной темноте видел, как подо мной проносятся материки и океаны, как сменяется день и ночь и где-то далеко внизу светится золотая россыпь огней ночных городов. И хотя я никогда не был за границей, в своем воображении пролетал над Лондоном, Римом, Парижем, над родным Гжатском… Все это помогало переносить тяготы одиночества».
И еще ему, конечно, помогала самодисциплина, привычка устанавливать для самого себя жесткий распорядок. Правда, время могли изменить перестановкой часов, сдвинуть стрелки с ночи на полдень, с утра на сумерки. Но у Юрия было сильное ощущение времени. Не деревенский ли петушок пробуждал его в сурдокамере, ведь там, в Клушине, выгоняли коров в стадо не по часам, а по рожку пастуха.
В 8.00 — подъем, зарядка, в 8.40 — завтрак, как жаль, что не из поджаристых беляшей, приготовляемых Валей, а в виде «зубной пасты», только разного вкуса. Из одной вроде пюре картофеля, из другой — шоколад, из третьей — подобие черносмородинового киселя. Количество тюбиков уменьшается, когда они кончатся — Юрия, видимо, выпустят на свободу. Но пока их столько, что хватило бы на продажу в гастрономе.
Теперь надо на столе нажать все три кнопки — белую, красную, синюю.
— Земля, я космонавт, передаю сообщения. Температура в камере 27 градусов. Давление обычное. На первом влагомере 74 процента, на втором — 61. Самочувствие нормальное. Все идет хорошо.
Он знает, его видят, а он — никого.
— Возьмите указку, начнем работать с таблицей.
— Есть начать работать с таблицей! Двадцать четыре — один, двадцать три — два, двадцать два — три, двадцать один — четыре, двадцать, — Юрий немного замешкался. — Ах вот она, проклятая пятерка, — девятнадцать — шесть, восемнадцать — семь. — И опять пауза. — Семнадцать — восемь, шестнадцать. — Он никак не мог отыскать девятку, не зная, что на графике линия самописца прыгнула резко в сторону — самый большой временной интервал. Пятнадцать — десять, четырнадцать — одиннадцать. И вдруг грянул марш Дунаевского. Почему — тринадцать — двенадцать, двенадцать — тринадцать получились как бы слитными, сразу выявились перед глазами? Значит что, помогла музыка? И дальше опять все пошло равномерно в такт легким шагам Утесова, идущего с кнутом на плече: «Шагай вперед, комсомольское племя, расти и пой, чтоб улыбки цвели, мы покоряем пространство и время, мы молодые хозяева земли».
Тогда еще врачи сами не знали, а только догадывались, что музыка помогает избавиться от сенсорного голода, возвращает силы, приводит человека в себя. Девушка, дублер Терешковой, сразу догадалась в своей сурдокамере, что ей передали Рахманинова, его первый концерт для фортепиано с оркестром. «Состояние было совершенно необычным, — писала она в отчете. — Я чувствовала, как комок слез душит меня, что еще минута и я не сдержусь и зарыдаю… Передо мной будто пронеслась семья, друзья, вся предыдущая жизнь, мечты. Собственно, пронеслись не сами образы, а пробудилась вся та сложная гамма чувств, которая отображает мое отношение к жизни. Потом эти острые чувства стали как бы ослабевать, музыка стала приятной, красота и законченность ее сами по себе успокоили меня».