Выбрать главу

Подхватив мальчишку под локоть я почти втащил его в свою временную контору, в спертый воздух, пахнущий пылью и остывшим горьким чаем. Усадив его на единственный стул, я принял у подоспевшего Федота тяжелый медный таз. Вода была такой холодной, что ломило пальцы. Прошка зашипел, когда я осторожно приложил мокрую, грубую ткань к его щеке. Не отстранялся, лишь смотрел на меня снизу вверх огромными, полными слез глазами. Я все понимаю, пацан должен участвовать в драке и все дела. Но этот синяк явно не простой. Чуть выше и висок. Глаз налился кровью и заплывает. А если ослепнет? Не думаю, что все так трагично, но выглядит это очень и очень плохо.

— Тише, тише… — пробормотал я, скорее для себя, чем для него. — Ну-ка, рассказывай, какому дурню ты дорогу перешел?

— Да не переходил я, барин… — он всхлипнул, попытался вытереть нос рукавом, но тут же поморщился от боли. — Мальчишки на Сенной… Пирожники… Они сами…

Он умолк, упрямо глядя в пол. Его подбородок дрожал. Дело было не в боли — в унижении. Я сменил тактику.

— Ты — мои глаза и уши в этом городе, Прохор. Если мои уши забьются грязью слухов, я оглохну. А глухой хозяин — плохой хозяин. Я должен знать, что шепчет ветер на улицах. Даже если этот ветер — вонючий. Говори.

Он поднял на меня взгляд.

— Они… они говорят, что барин мой… нечистый… — выдохнул он, и слово, произнесенное здесь прозвучало дико, как суеверный бред из темных веков. — С антихристом, говорят, водится… Что вы, то есть… колдун.

Тряпка застыла у его щеки. Колдун? В девятнадцатом веке?

— Почему?

— Да все говорят, Григорий Пантелеич… — затараторил он, словно боясь, что я его прерву. — Вы ведь взаперти все время. А рабочие-то… они ж не немые. Механики, что вам станки ладили, каменщики… Языками чешут по трактирам. Мол, по ночам не спите, с огнем шепчетесь, а железо в руках ваших — что воск. А еще… — он понизил голос до испуганного шепота, — еще сказывают, будто вы камни заставляете цвет менять. И в воскресенье все люди как люди, в храм идут, а вы…

Он не договорил, все было ясно. Сегодня как раз воскресенье. Мои работники не работали. И все окружение уже сходило видать в церковь. Один я, лежебока, только встал.

Абсолютная катастрофа, немыслимая по своей глупости. Я, Анатолий Звягинцев, человек науки, проглядел самую очевидную переменную в этом уравнении — религию. Я-то считал ее историческим антуражем, декорацией. А она оказалась фундаментом. Несущей конструкцией всего этого мира.

Отойдя к окну, я взглянул вниз. Стройка выглядела Вавилонской башней, которую строит безумец, говорящий на другом языке. И гнев небес уже собирался над ее крышей.

Чернокнижник. Господи… Мастера… Да ни один приличный ремесленник и на пушечный выстрел не подойдет к моему дому. Перекрестятся и сплюнут. Заказы? Какой набожный граф решится купить перстень, созданный «рукой дьявола»? Это клеймо.

А враги… Им и делать-то ничего не придется — я сам вручу им идеальное оружие. Достаточно лишь «с огорчением» доложить Государю: «Ах, Ваше Величество, талант у мастера велик, да только народ его не принимает… Ропщут люди… Говорят, нечистая в нем сила…». И все. Конец. Меня просто уберут. Тихо, без шума. Отправят в какой-нибудь Соловецкий монастырь «на покаяние», где я и сгнию, вытачивая из дерева крестики до конца своих дней.

Нужно было действовать — совершить публичный акт. Показать им всем, что я — один из них. Что я стою под тем же небом и молюсь тому же Богу.

Я резко обернулся. Прошка, испуганно глядевший на меня со стула. Жертва. Вестник. А теперь — мой проводник.

— Прохор, — я улбнулся, — собирайся. Веди меня в церковь.

Мы шли по Невскому, и воскресное утро преобразило проспект. Грохот телег и крики торговцев уступили место чинному перезвону колоколов и мягкому перестуку копыт дорогих рысаков. Воздух, очищенный ночным морозцем, был прозрачен и гулок. Петербург шел к обедне. Любопытные, косые взгляды провожали меня: строгий, безупречно сшитый сюртук и начищенные до блеска сапоги выделяли из толпы не меньше, чем синяк на лице моего юного спутника. Прихрамывая, Прошка семенил рядом, его лицо выражало смесь гордости и священного ужаса — он вел своего «чернокнижника» каяться.

Когда впереди, над крышами, выросла громада храма, — я невольно замедлил шаг. Я ожидал полутемного, намоленного пространства, но за тяжелыми, окованными медью дверями открылся не храм — сцена. Внутри гудел многоголосый, приглушенный хор, тонувший в волнах мощного, поднебесного пения. Воздух был густым, почти осязаемым, сотканным из ладана, талого воска и сотен дорогих духов. Свет, пробиваясь сквозь высокие окна, выхватывал из полумрака то блеск эполета на гвардейском мундире, то радужную вспышку бриллианта на шее какой-нибудь графини, то строгое, сосредоточенное лицо сановника. Храм был полон — это был свет Петербураг. Весь свет, вся власть, все богатство Империи собиралось, чтобы исполнить главный еженедельный ритуал: показать себя Богу и друг другу.