— Почему сразу нет? — усмехнулся князь, стараясь выглядеть расслабленно в жестком кресле, обитом потрескавшейся кожей. — Может, душа моя скорбит о судьбах Отечества, и я ищу духовного наставления.
— Душа твоя, — ровно произнес Феофилакт, — скорбит о том, что тебя не пригласили на последний ужин к графу Ростопчину. Я правильно понимаю?
Оболенский поморщился. Дядя, как всегда, бил без промаха, его информаторы в свете работали не хуже, чем агенты тайной канцелярии.
— Это лишь симптом болезни, ваше высокопреподобие. Меня вытесняют. Старая гвардия — Кочубеи, Ростопчины, вся эта камарилья — шепчет вдовствующей императрице на ухо, что я вертопрах, картежник и вольтерьянец. Они мешают мне жить. Они никогда не пустят меня к настоящей власти, пока Мария Фёдоровна у них в кармане.
— А тебе нужна власть? — в голосе архимандрита не было ни осуждения, ни удивления, просто холодный интерес.
— Мне нужно место, которое я заслуживаю по праву рождения и ума, — жестко ответил князь. — Я не собираюсь всю жизнь водить эскадрон на парадах и проигрывать в карты родовые имения. После Тильзита все изменилось. Государь слушает то одних, то этих стариков с их рассказами о временах Екатерины. А страна катится в пропасть. И я хочу быть у руля, когда придет время поворачивать. А для этого нужно влияние. А влияние сейчас — это уши и сердце Марии Фёдоровны.
Феофилакт медленно поднялся. Он подошел к узкому, похожему на бойницу, окну, выходящему на монастырское кладбище, где под серым сентябрьским небом темнели кресты и надгробия.
— Амбиции, Петр… Здесь, — он кивнул в сторону кладбища, — лежат те, чьи амбиции были не меньше твоих. И Суворов, и Разумовский. Но в вечности имеет значение не то, сколько ужинов ты посетил, а то, что ты оставил после себя. Ты уверен, что твоя игра стоит свеч?
— Более чем, — Оболенский тоже поднялся. — И я, кажется, нашел ключ, который откроет мне нужную дверь. Но… — он запнулся, — я не до конца понимаю, из чего сделан этот ключ. И это меня беспокоит.
Он вернулся к столу, ожидая, что дядя последует его примеру. Но Феофилакт остался у окна, глядя на могилы.
— Так ты пришел не за советом. Ты пришел за чем-то большим, — констатировал он. — Рассказывай. Что за новую рискованную игру ты затеял? Что за «ключ» ты нашел в своей сточной канаве?
— Это не ключ, дядя. Это человек, — Оболенский снова сел в кресло. — Мальчишка. Подмастерье у какого-то пьяницы-ремесленника на окраине. Сирота, лет пятнадцати-шестнадцати на вид. Я наткнулся на него случайно, и то, что я увидел, не укладывается в голове.
Феофилакт с иронией изогнул тонкую бровь.
— Петр, ты всегда был падок на красивые фокусы. Уверен, мальчишка показал тебе какую-нибудь безделушку, а твое воображение дорисовало остальное.
— Он починил старую фибулу, — ответил Оболенский. — Я показал ее Дювалю. Жан-Пьер сначала посмеялся, а потом полчаса рассматривал ее в лупу и сказал, что механика застежки и работа с чернью — это уровень лучших парижских мастеров. Но стиль… он назвал его «математическим».
— Один удачный раз бывает и у слепой курицы, — заметил архимандрит, перебирая четки. — Возможно, он просто повторял то, чему его научили.
— Научили? — в голосе князя прозвучало раздражение. — Я подсунул ему три ловушки, которые и Дюваль бы не сразу разглядел. Реставрированную камею, старинный фальшивый дукат и «леченый» изумруд. Он вскрыл все три. Не как оценщик, который сравнивает с образцами. А как лекарь, который знает хворь. Он назвал мне точные технологии, которые использовали двести лет назад, чтобы скрыть дефекты. Он говорил о плотности сплавов, о следах стального резца на камне… Откуда у мальчишки из сарая такие познания?
Феофилакт на мгновение замер.
— А ты не думал, племянник, что это слишком хорошо, чтобы быть правдой? — его голос стал вкрадчивым. — Возможно, этот мальчик — просто гениальный мошенник. Узнал о твоей страсти к диковинкам, разузнал про твою коллекцию, подготовился и разыграл перед тобой спектакль. Откуда ты знаешь, что он не подослан твоими врагами, чтобы втереться к тебе в доверие?
Оболенский помрачнел. Эта мысль, конечно, приходила ему в голову.
— Я тоже об этом думал. Но дело не в этом. Меня пугает другое. Его знания… они не просто обширны. Они… Он мыслит как… — князь подыскивал слово, — как ученый из Академии. И его поведение… В нем нет ни капли страха. Ни грамма раболепия. Он смотрит прямо, говорит веско, словно за его спиной десяток прочитанных университетов.