Когда паз был готов, началась ювелирная алхимия пещерного века. Пинцетом я уложил в канавку тончайшую, как паутина, проволоку из червонного золота. Затем взял стальной штихель, который несколько часов доводил до ума — мой термо-пуансон. Нагрев его в пламени, я начал медленно, с нечеловеческим нажимом, «вглаживать» золото в камень. Оно подавалось, текло, заполняя каждый изгиб. Вот тебе и нанотехнологии, Анатолий. Молотком и раскаленной железкой. Зато работало.
Микроскопическими чеканами я принялся ковать. Тысячи легчайших, едва слышных ударов уплотняли золото, загоняли его вглубь, заставляли распирать стенки паза изнутри, создавая нерушимое сцепление. Через час я отложил инструменты. На камне больше не было шрама. Была история падения и воскрешения, выписанная чистым золотом.
Итоговая полировка и сборка шли уже на автопилоте. Тело двигалось само. Снова шелест войлочного круга заполнил тишину, но в нем уже не было напряжения. Доводя поверхность до зеркального блеска, я не чувствовал ничего. Был пуст.
Когда последняя грань засияла, я собрал печать. Установил камень в оправу, закрепил. Рука потянулась к чашке с остывшим чаем, но пальцы не послушались, разжались, и чашка с дребезгом упала на пол. Апатия была такой густой, что я даже не выругался.
Но нужно было проверить. В последний раз.
Заставив себя встать, я взял готовую печать. Тяжелая. Нажал ногтем на скрытую кнопку в орнаменте. Мягкий, маслянистый щелчок — и камень плавно провернулся в своей колыбели. Этот звук был музыкой. Победой механики над хаосом. Я повторил это еще раз. И еще.
Подойдя к окну, за которым в серой дымке брезжил рассвет, я подставил печать под скудный утренний свет. Камень был холодно-зеленым, и на этом изумрудном поле горела тонкая золотая молния. Божественно.
Вернувшись к столу, я зажег огарок свечи и поднес печать к дрожащему пламени. На моих глазах зеленый с золотом умер: камень вспыхнул изнутри, наливаясь густым, багровым цветом. Теперь на кроваво-красном фоне горел огненный шрам.
И меня пробило. Холодное, пьянящее чувство абсолютной власти над материей, над светом, над самой природой. Я сделал это. Я — бог в этой коробке.
Положив печать на кусок черного бархата, я почувствовал, как чудовищная усталость, которую я держал в узде все это время, навалилась на меня. Ноги подогнулись, и я просто сполз по стене на пол.
Я сделал это. И теперь мне было абсолютно все равно.
На следующий день, отворив дверь лаборатории, я шагнул навстречу миру света и звуков. Внизу, у подножия лестницы, застыли все трое: Варвара Павловна, Прошка и даже хмурый Федот. В их глазах я был призраком, вернувшимся с того света. Я, должно быть, и выглядел соответственно: осунувшееся лицо, темные круги под глазами и взгляд, смотрящий, казалось, сквозь них. В глазах Варвары Павловны мелькнул настоящий женский испуг. Прошка таращился, словно ожидая, что я сейчас рассыплюсь пылью. А гранитный истукан Федот качнул головой и пробасил:
— Живой, и слава богу.
Ватные ноги едва держали, но Варвара Павловна была неумолима: сперва в баню, затем — в лучший мой сюртук темно-зеленого сукна. Когда я спускался по лестнице, держа в руках тяжелый палисандровый ларец, внизу уже ждала заказанная через Прошку карета. Со мной, без лишних слов, уселся Гаврила. Дверца захлопнулась, и мир моей мастерской остался позади.
Карета катила по Гатчинскому тракту. Ну что, Анатолий, докатился. Едешь на доклад к «верховной», везешь побрякушку, от которой зависит, дадут ли тебе спокойно работать. И все это под конвоем. Прогресс налицо. Откинувшись на жесткую спинку сиденья, я впервые за много дней позволил себе расслабиться. Усталость была чудовищной, но под ней уже прорастало чувство глубокого, выстраданного удовлетворения. И этот ларец на моих коленях — мой патент на независимость.
В Гатчинском дворце меня встретили не радостно. Молодой камер-юнкер с лицом, застывшим в маске вежливой скуки, указал на стул в углу приемной.
— Ожидайте, — бросил он и испарился.
Я опустился на стул. Приемная шумела: расшитые золотом мундиры, шуршащие шелка, чиновники с папками. Все переговаривались вполголоса, плетя сложный танец придворных интриг, и на меня, безродного мастера, никто не обращал ни малейшего внимания.
Прошел час. Другой. Я сидел, как проситель в приемной у замминистра. Они бы еще талончик с номером выдали. Бюрократия не меняется веками. Только парики пышнее. Виски сдавило тупым обручем, шум в зале стал невыносимым, а косые, любопытные взгляды уже буравили спину.