Глядя на Кулибина, на его морщинистое, сердитое лицо, на руки рабочего с въевшейся в кожу металлической пылью, которую не смыть никакой водой, я чувствовал, как готовая вскипеть ярость остывает, уступая место пониманию. Передо мной человек, сломленный собственным гением. Сколько раз его, великого механика, хлопали по плечу сильные мира сего, восхищаясь его «потешками»? Его чудо инженерной мысли — часы-яйцо, так и остались дорогой игрушкой для императрицы, а не прототипом для серийного производства хронометров, до зарезу нужных флоту. Его идеи умирали в пыльных папках канцелярий или превращались в придворные диковинки. Годы, десятилетия восхищения без реального применения… Да от такого кто угодно озвереет.
Он приехал сюда, прочитав мое письмо, в надежде найти родственную душу. А наткнулся на блеск, роскошь и придворного фаворита, показывающего «фокусы» с парящей в воздухе железкой. Если я правильно понял логику его действий, он был обманут в последней своей надежде. Его гнев — это крик боли.
Однако сочувствие испарилось вмиг, уступив место злости. При этом, не на старика, а на ту дремучую, слепую силу, которую он олицетворял. Он ведь даже не пытался понять, увидев лишь обертку. Обесценил не меня, а сам принцип, подход. Расчет. Теорию. Науку. Эти слова были оскорблением не для местного ювелира Григория — они хлестнули Звягинцева.
Тишина натянулась струной.
— Уважаемый Иван Петрович, — мой голос прозвучал на удивление громко. — Судить обо мне по этому блеску — ваше право. Но право судить о моих работах вы получите только тогда, когда сумеете хотя бы понять, как они сделаны.
Шепот, пробежавший по залу, был похож на шелест сухих листьев.
— Вы видите «потешные огоньки», — я кивнул на маску, — однако ваш прославленный ум даже не пытается постичь суть этого простого устройства. Это не придворный фокус, а оптика. Физика. Точный расчет преломления света. Наука, которая, боюсь, осталась за пределами вашего, без сомнения, великого дарования.
Лицо Кулибина пошло багровыми пятнами. Он тяжело задышал, но я не дал ему и шанса ответить, продолжая рубить сплеча.
— Ваш гений, Иван Петрович, неоспорим. В одиночку вы способны создать вещь, которую не повторит никто в целой Империи. И в этом, — я чуть понизил голос, заставляя всех вокруг напряженно вслушиваться, — ваша главная беда… и трагедия для всего нашего Отечества. Ваш дар уникален, а потому смертен. Его нельзя передать, нельзя научить ему сотни других.
Мой жест указал на витрины, где рядом с уродливыми камнями лежали изящные эскизы.
— А моя цель — создать порядок, а не создать еще одно неповторимое чудо. Систему, чертежи, станки и методы, которые позволят тысячам простых мастеров, не гениев, делать вещи точно и правильно. Вы всю жизнь создавали уникальные часы. Я же хочу построить мануфактуру, которая даст по тысяче точных хронометров в год! Вы — великий мастер-одиночка. А я, Иван Петрович, — ювелир. В этом веке, нравится вам это или нет, победу одержит правильно устроенное дело, а не одинокий гений
Громом пораженный, Кулибин стоял с землистым лицом; его руки безвольно обвисли вдоль тела. Удар пришелся в самую суть его трагедии, и он, кажется, впервые за много лет услышал безжалостный анализ своего пути. Кадык его дернулся, но слова застряли в горле. Он молчал.
Мне тяжело было все это говорить. При всем восхищении этим великим человеком, я не мог иначе.
Зал, казалось, перестал дышать. Происходящее вышло за рамки светского конфуза. На глазах у всего двора, на глазах у Императора, мальчишка-ремесленник публично отчитал живую легенду, и той нечего было ответить. Мельком взглянув на Александра, я заметил, что он больше не сторонний наблюдатель. Легкое любопытство в его глазах сменилось досадой. Что за балаган я тут устроил? Положение у него было отчаянное: осадить Кулибина — значит оскорбить «народный гений»; позволить ему растоптать меня — расписаться в том, что государев протеже — пустышка.
— Довольно!
Голос Императора заставил всех вздрогнуть. Он встал между нами. На его лице не было и тени улыбки.
— Что за представление вы тут устроили? Перед всем светом! — он обвел зал тяжелым взглядом, и придворные невольно потупились. — Один попрекает другого в безделье, другой — в невежестве. Стыдно, господа. Стыдно!
Повернувшись к окну, за которым сгущались синие январские сумерки, он спустя несколько секунд задумчиво произнес, будто обращаясь к самому себе: