Он хмыкнул и ушел. Я специально не подходил к нему с чертежами машины. Все ждал, когда он сам заинтересуется. Не может этот деятельный человек просто сидеть без дела, обязательно придет. Сам.
Самым сложным оказались «перья» — двадцать четыре штуки. Каждый я выковал двусторонним: одну сторону из вороненой стали, которую затем покрыл глухой черной эмалью; другую — из «белого золота», моего собственного сплава золота с палладием, дававшего холодный, лунный блеск. На светлую сторону я должен был нанести «паве» — усыпать ее алмазной крошкой так, чтобы металла не было видно.
Это был персональный ад. Закрепив золотую пластинку на сургуче, я начал сверлить. Сотни микроскопических отверстий, похожих на уколы иглы. В каждое предстояло посадить крошечный алмазный осколок. Затем начиналось самое мучительное. Штихелем я должен был поднять четыре крошечных «лапки» металла и обжать ими каждый камень. Руки затекали, глаза слезились от напряжения, но я упорствовал. Под лупой это походило на возделывание крошечного, сверкающего поля, где вместо зерен — осколки звезд.
Когда все детали механизма, похожие на россыпь диковинных насекомых, лежали на бархатной подложке, я выдохнул, ошибочно полагая, что самое сложное позади. Теперь предстояло заняться душой перстня — его центральным камнем.
Мой «кошачий глаз» лежал отдельно, похожий на невзрачный, желтовато-зеленый речной голыш. Он скрывал свою тайну. Чтобы заставить его заговорить, предстояла тончайшая работа: превратить его в идеальный высокий кабошон — гладкую, выпуклую линзу. И главное — сориентировать так, чтобы тысячи невидимых внутренних нитей рутила легли строго перпендикулярно будущему «зрачку». Малейшая ошибка в угле — и эффект смажется, превратившись в мутное пятно.
Закрепив камень на китте, специальной ювелирной смоле, я приступил к обдирке. Никаких станков — только деревянные круги, обтянутые кожей, и абразивные пасты, от грубой до самой тонкой, почти пылеобразной. Эта работа превратилась в медитацию — часы монотонных движений. Я искал форму, слушал камень. Под пальцами он теплел, оживал. С каждым часом его мутная поверхность становилась все прозрачнее, и дремавший внутри свет начинал проступать наружу.
Когда форма была найдена, началась полировка алмазным порошком, смешанным с оливковым маслом. Движения стали еще медленнее, нежнее — уже, а ласка, уговор раскрыться — именно так можно было назвать эту полировку. И камень ответил.
Под лупой серебристая полоска внутри стала острой, четкой. Больше не расплывчатый блик, а живая сущность. Я медленно поворачивал камень, и «зрачок» неотрывно следил за мной — умный, хищный, полный какой-то древней, нечеловеческой мудрости. Он был готов.
Наставал финал. Мой кабинет превратился в операционную. С благоговением, которого я не испытывал, работая даже с самыми дорогими алмазами, я взял пинцетом центральный камень. Он лег в свое гнездо, в самый центр механического цветка. Я закрепил его на невидимой оси, выверенной до сотой доли миллиметра. Перстень был собран.
Он лежал на верстаке, правда истинная его суть была в движении. С колотящимся сердцем, я протянул руку и коснулся пальцем гладкой, теплой поверхности камня. Легкий поворот по часовой стрелке, всего на несколько градусов, до едва слышного щелчка фиксатора.
Механизм ожил. С тихим, бархатным шелестом, похожим на вздох, двадцать четыре пера одновременно пришли в движение. Они плавно, без единого рывка, перевернулись, явив миру свою темную сторону. Сияющая дневная птичка на моих глазах умерла, превратившись в черную, готическую звезду. «Ночная Птица». Я затаил дыхание. Работает.
Легкий поворот в обратную сторону. И снова — шелест, плавное, гипнотическое движение. Чернота отступила, и перстень ослепил. Каждый крошечный алмаз поймал свет свечи и швырнул его обратно, превратив палец в маленький, яростно горящий факел. «Дневная Птица».
Откинувшись на спинку стула, я выдохнул. Руки мелко дрожали. Я создал чудо. Механическую метафору, живую душу, заключенную в металл.
Эта работа стояла особняком от государственных интересов и борьбы за выживание. В ней была дистиллированная страсть творца. И еще кое-что, в чем я боялся признаться даже самому себе. Этот перстень был моим признанием, написанным шестеренками и алмазной пылью. И я надеялся, что она сумеет его прочесть.
Перстень лежал на черном бархате в глубине лаковой шкатулки, и в тусклом свете свечи в нем словно билось живое сердце. Я закрыл крышку. Тихий, плотный щелчок замка прозвучал как точка в конце длинного, изматывающего романа. Все. Я сделал что мог.