Выбрать главу

Помните, мастер: долг платежом красен. Вы взлетели высоко, однако забыли, чья рука подсадила вас в седло. Неблагодарность — грех, всегда возвращающийся сторицей'.

Лист полетел на стол. От бумаги разило уязвленным самолюбием. Поразительная наглость: человек державший меня в золотой клетке и полировавший свое состояние моим потом, теперь примеряет тогу оскорбленной добродетели.

В его картине мира, где право распоряжаться судьбами — моей, Анисьи, Прошки — выдается по факту рождения, произошел сбой. Мой маневр через Юсуповых ударил по самому больному месту — по кастовой гордыне, и этот ожог болел сильнее финансовых потерь.

«Долг платежом красен». Угроза? Или просто стравливание пара через клапан бессилия? С Оболенским расслабляться нельзя. Тщеславие — опасный катализатор, толкающий подобных людей на самые изощренные подлости.

Скрип двери прервал размышления. На пороге вырос Лука.

— Григорий Пантелеич, там к вам… женщина.

— Кто? — буркнул я, смахивая письмо в ящик стола.

— Анисьей назвалась. Мать Прохора.

Опираясь на трость, я поднялся из кресла.

— Зови.

Спустя минуту порог переступила невысокая, крепко сбитая женщина в опрятном платье и повязанном на городской манер платке. Она нервно тискала узелок с пожитками, и, хотя глаза покраснели от слез, а лицо казалось бумажно-бледным, спину она держала ровно. Вместо привычной для дворовых забитости в ней угадывался стержень который я успел оценить в ее сыне.

Заметив хозяина кабинета, гостья отвесила низкий, поясной поклон.

— Здравия вам, Григорий Пантелеич. Век буду Бога молить за вас.

— Встаньте, Анисья. — Жест руки пригласил ее пройти дальше. — Оставим земные поклоны для церкви.

Выпрямившись, она торопливо отерла слезы концом платка. Крупные, рабочие руки, привыкшие к тяжелому труду, предательски дрожали.

— Простите, мастер… Не сдержалась. Думала — конец, пропала. Князь лютовал, грозился Управой, работным домом… А вчера вечером вызывает управляющий. Лица на нем нет. Швыряет расчет и цедит: «Убирайся вон, чтоб духу твоего здесь не было! Барин велел».

В ее взгляде читалось незамутненное благоговение.

— Выгнали в ночь, толком собраться не дали. Бежала оттуда, как из пожара. Люди шепнули, это вы… ваше слово решающее было.

— Всего лишь восстановил справедливость, — отозвался я, указывая на стул. — У Оболенского не было прав вас удерживать. — Она присела на самый краешек, готовая в любую секунду вскочить. — Значит, отпустил? Бумаги при себе?

— Все здесь, — она хлопнула по карману передника. — Договор расторгнутый. Чиста я перед ним.

Я позволил себе выдохнуть. Механизм, запущенный через Юсупову, сработал безупречно. Письмо княгини ударило по Оболенскому. Страх перед гневом влиятельного клана, способного раздавить его репутацию, перевесил.

— Отлично. Теперь главная задача — успокоить Прошку. Парень места себе не находит.

— Проша… — ее губы дрогнули. — Не обижают его?

— Его обидишь, как же… Работает, учится. Материал благодатный, парень толковый растет.

Подойдя к двери, я рявкнул в коридор:

— Лука! Прохора кликни!

В ожидании мальчишки я изучал гостью. Анисья явно переросла роль простой кухарки. В глазах, вопреки пережитому страху, светился интеллект. Такие женщины и в горящую избу входят, и коней останавливают не ради красного словца, а потому что надо. Качественная порода.

Коридор отозвался топотом. Дверь распахнулась, в кабинет, едва вписываясь в поворот, влетел Прошка. В фартуке, перемазанный сажей, с зажатым в руке молотком — видимо, выдернули прямо от верстака.

При виде матери он застыл, будто налетел на невидимую стену. Молоток с грохотом упал на пол, чудом разминувшись с ногой.

— Мама… — выдохнул он.

Анисья вскочила, раскрыв объятия.

— Сынок!

Когда они бросились друг к другу, я отвернулся к окну, деликатно изучая серый питерский двор. Сентиментальность — непозволительная роскошь для старого циника, но сцена вышла достойная. Иногда приятно побыть волшебником, даже если единственная волшебная палочка в твоем арсенале — это интриги.

За спиной слышались всхлипывания, шепот, смех сквозь слезы. Пусть наслаждаются моментом, пусть поверят, что кошмар остался в прошлом.

Оболенский писал о неблагодарности. Пусть марает бумагу сколько влезет. Моя совесть чиста. Свой долг я вернул исключительно этому мальчишке, который имел глупость в меня поверить.