Выбрать главу

Екатерина молчала. Она представила Григория, стоящего под дулом пистолета какого-нибудь наглого гвардейца, нанятого врагами. Он не умеет стрелять. Он не умеет фехтовать. Не вечно же ему прятаться за бретерами. Он мастер, а не солдат.

— Вы правы, — признала она неохотно. — Я не подумала об этом. Я хотела как лучше.

— Дворянство давать опасно. Он нужнее и ценнее как «художник». Человек, который стоит вне иерархии, но имеет доступ туда, куда закрыт вход министрам. К нам. К нашему доверию.

Мария Федоровна взяла со стола серебряный колокольчик, но не позвонила. Она задумчиво вертела его в руках, разглядывая тонкую гравировку.

— Знаешь, я думаю, нам не нужно делать его дворянином. Нам нужно сделать его… незаменимым. Настолько, чтобы сама мысль о том, чтобы тронуть его, казалась безумием.

В ее глазах появился блеск. Она увидела решение.

— Титул — это всего лишь слово. А мастеру нужно дело. Масштаб. Он перерос Петербург. Ему тесно в наших интригах.

Она посмотрела на дочь.

— Я придумала кое-что получше. Я дам ему возможность, которой нет ни у одного графа. Я дам ему крылья.

— Крылья? — удивилась Екатерина. — О чем вы?

Мария Федоровна улыбнулась. Загадочно и властно.

— Увидишь. Скоро увидишь.

Она позвонила в колокольчик. Дверь отворилась, на пороге застыл лакей.

— Велите закладывать карету, — сказала она. — Я возвращаюсь в Петербург. У меня появилось дело, которое не терпит отлагательств.

Она встала и направилась к выходу, попрощавшись с дочерью. Решение было принято.

Екатерина смотрела ей вслед. Она не понимала что задумала мать.

Глава 12

Свернув с Невского, экипаж прогромыхал под сводами ворот Александро-Невской лавры, и шум большого города отрезало будто ножом гильотины. За спиной остались гвалт разносчиков, цокот копыт и проклятия извозчиков. Внутри время текло будто как-то тягуче и размеренно. Оно задавалось тяжелыми ударами колокола и ароматом, в котором улавливались и цветущие яблони, и горячий хлеб, и въедливый запах воска.

Сидевший напротив граф Толстой одернул мундир, приглаживая усы. Выглядел он подозрительно смиренно, хотя в уголках глаз по-прежнему плясали черти.

— Благостное место, — пробурчал Федор Иванович, провожая взглядом бредущих в черных клобуках иноков. — Тишина такая, аж в ушах звенит. Даже грешить совестно.

— Наверстаете за стенами, — я поудобнее перехватил трость, погладив пальцем саламандру на набалдашнике.

Экипаж остановился у двухэтажного корпуса. Нас ждали. Знакомый по пасхальной службе молодой иеромонах, секретарь митрополита, вышел навстречу, прижимая руку к груди в низком поклоне, но полном достоинства.

— Добро пожаловать, господа. Владыка ожидает.

Коридоры были в полумраке. Толстые, крепостные стены с узкими бойницами окон неохотно пропускали дневной свет, оставляя пространство во власти теней и теплящихся у темных образов лампад.

Миновав канцелярию и проигнорировав парадную трапезную, секретарь потянул на себя тяжелую дубовую створку, открывая проход в личные покои. Прием по высшему разряду, для «своих». Кабинет напоминал старинную шкатулку: темные панели мореного дуба скрадывали пространство, массивный стол прогибался под весом фолиантов в потрепанной коже, а со стен, тускло поблескивая серебром окладов, смотрели строгие лики. Пахло ладаном.

Митрополит Амвросий поднялся из глубокого кресла. В домашнем подряснике, лишенный помпезной митры и парчи, он мог бы сойти за обычного старца, если бы не глаза. Цепкий взгляд опытного политика выдавал в нем всю суть церковной власти.

— Рад видеть вас, мастер Григорий, — он протянул сухую ладонь. — И вас, граф. Давненько не заглядывали.

Толстой, соблюдая этикет, склонился к руке.

— Мир дому сему, владыка. Служба завела.

— И духу вашему мир, Федор Иванович. — Митрополит жестом указал на стол, где ворчал пузатый самовар. — Долетели до меня слухи, шпага ваша в ножнах остывает. Отрадно.

Ловко управляясь с серебряным ситечком, Амвросий разливал чай. Рядом возникли вазочки с медом, клюквенным вареньем и исходящие паром калачи.

— Жизнь человеческая — ресурс невосполнимый, граф. Тратить его на минутный гнев или уязвленную гордыню — расточительство, граничащее с грехом. Молился я об укрощении вашего пыла. Похоже, Господь услышал.

Толстой принял чашку, выпрямив спину, но сидел он на самом краешке стула, будто готовился вскочить в любую секунду.

— Старею, владыка, — отшутился он, хватая калач. — Жар в крови понизился. Да и дел привалило, некогда стреляться. Охраняю вот… ценных Империи людей.