Выбрать главу

— И всё это время, — подытожил он, шмыгнув носом, — они там над вашей настоящей тростью колдуют. Хотят успеть к именинам.

Я слушал этот сбивчивый рассказ, и гнев испарился без следа. Перед глазами встала картина: два здоровых мужика, косая сажень в плечах, мастера, способные подковать блоху, крадутся по мастерской, как нашкодившие гимназисты, прячут мою трость и в суматохе лепят подделки, лишь бы сделать мне приятное. Абсурд. Дилетантство. Нарушение субординации.

Но в этом неуклюжем заговоре было столько тепла и искренней преданности, что губы сами собой растянулись в ухмылке.

Я вспомнил старую часовую мастерскую и себя, самонадеянного стажера, решившего «улучшить» турбийон в антикварном брегете моего наставника, пока тот был в отпуске. Я тогда чуть не превратил шедевр механики в груду лома. Учитель, вернувшись, не стал кричать. Он долго смотрел на результаты моего «творчества», потом покачал головой и тихо произнес:

— Энтузиазм — топливо хорошее, Анатолий, но без мозгов оно только взрывается. В следующий раз спроси, прежде чем лезть с отверткой в чужое сердце.

Я хмыкнул, покручивая в руках медную «саламандру». Работа, надо признать, чистая.

— Понятно. Значит, сюрприз.

— Не выдавайте, Григорий Пантелеич! — взмолился Прошка, готовый упасть в ноги. — Степан меня ушибет, если узнает, что я раскололся!

— Не выдам, — я тяжело поднялся, подошел и положил руку на его костлявое плечо. Ткань кафтана под ладонью была грубой, домотканой. — Это будет наш с тобой секрет, тайна. Я сделаю вид, что ничего не заметил, буду ходить с этой железякой и делать умное лицо. Ступай. А если кто обидит — скажи мне, я им быстро огранку отшлифую.

Мальчишка, сияя как начищенный пятак от дарованного прощения, уже ухватился за ручку, но вдруг окаменел. Послышался звонкий, театральный шлепок ладони по лбу.

— Память дырявая! — ахнул он и, развернувшись на каблуках, метнулся обратно. Из недр своей одежды он извлек плотный помятый пакет. — Чуть не унес, Григорий Пантелеич! Тот господин, что давеча были, велели передать. Наказывал, коли ответ будет, слать на Гороховую, в дом мадам Жадимировской.

Плотная шершавая и дорогая верже. На красном сургуче ни дворянской короны, ни герба — затейливый, трудночитаемый вензель. Внутри шевельнулась паранойя: Дюваль? Неужели француз, не смирившись с поражением, решил повысить ставки так скоро?

Подцепив край печати ногтем, я вскрыл конверт, внутренне сгруппировавшись, словно перед ударом. Ожидал увидеть ультиматум, вызов или ядовитую вежливость конкурента. Ведь история с резцами почему-то не имела продолжения, а это настораживает.

Однако опасения рассыпались прахом. Вместо канцелярской клинописи по листу бежали легкие, воздушные строки. Каждая буква и завиток дышали артистизмом.

Жуковский.

Напряжение начало медленно отпускать, уступая место любопытству. Василий Андреевич рассыпался в благодарностях за «незабываемую беседу», ставшую для его мятущейся души «истинным пиршеством». Мой взгляд зацепился за фразу о «ювелирном взгляде на поэзию камня» — красиво завернул, чертяка.

Суть послания, впрочем, сводилась к вполне земному предложению. Наша общая знакомая, юная княжна Волконская — та самая фрейлина, чьей шпилькой я столь удачно реанимировал механику на балу — устраивала камерный литературно-музыкальный салон. И хозяйка была бы «безмерно счастлива и почитала за высочайшую честь» видеть у себя «героя Гатчинского вечера».

Поэт деликатно и вполне прозрачно намекал на то, что мое появление станет гвоздем программы. Свет, оказывается, до сих пор пережевывает подробности моего «механического чуда», и многие жаждут лицезреть «русского Архимеда» без лишнего официоза. А в постскриптуме, словно невзначай, Жуковский добавил, что и сам намерен быть там.

Лист мягко скользнул на столешницу. Где-то в районе солнечного сплетения, где еще недавно ворочался ледяной ком тревоги, теперь разливалось тепло. Я криво усмехнулся. Светская жизнь… Балы, салоны, шуршание шелков и скрип перьев. Эта пестрая, шумная карусель тщеславия затягивала.

Как же этому веку не хватает качественных развлечений. Информационный голод здесь ощущался острее, чем голод физический. В моем времени, чтобы стать сенсацией, требовалось расшифровать геном или запустить родстер на орбиту Марса. Здесь же планка «чуда» находилась на умилительно низком уровне. Достаточно на глазах у скучающего двора починить механизм дамской заколкой — и вот ты уже человек-загадка, местный Калиостро. Они были как дети, жадные до любой новой сказки или фокуса. А я оказался эдаким иллюзионистом империи.