У фуршетного стола, лениво перебирая бокалы, возвышался Федор Иванович. Исчезло привычное напряжение, испарилась хищная готовность к прыжку, обычно заставляющая окружающих держать дистанцию.
— Сперанский знал, что делал, — продолжал Воронцов. — Вместо службы он предложил ему войну. А в боевых условиях Федор Иванович расцветает: некогда заниматься глупостями, когда есть враг.
— Надеюсь, ты прав. — Я хмыкнул. — Иначе все это выглядит так, будто он просто копит злость. Сжимается, как пружина, до критического предела.
— Брось, — отмахнулся Воронцов. — Он просто повзрослел. Осознал, наконец, что существуют вещи поважнее, чем проткнуть чью-то печень за косой взгляд. Вон, стоит, скучает. Идиллия.
Картина и впрямь выглядела мирной. Взяв бокал с безалкогольным пуншем, Толстой понюхал содержимое, поморщился и вернул на место.
Напряжение, державшее в тисках весь вечер, наконец отпустило. Мы победили: есть защита, есть команда, жизнь действительно начинает налаживаться. Я скользил взглядом по залу и думал о том, что давно не был у Элен. Наверное, нужно будет сегодня навестить ее. Еще и поместье это не достроено, благо до морозов успели на участке основные работы сделать.
Идиллию разорвал звук, прозвучавший ответом на мои благостные мысли.
Сухой хруст ломаемого стекла и треск. Следом грохнул тяжелый удар, заставивший жалобно звякнуть посуду на столах. Оркестр по инерции еще доигрывал такт, однако разговоры оборвались мгновенно, словно кто-то перерезал общий провод. В зале воцарилась тишина, предвещающая взрыв. Сотни голов синхронно повернулись к источнику шума.
Там, посреди сверкающих осколков и растекающихся луж вина, возвышался граф Толстой.
От былого спокойствия не осталось и следа. Прямая спина, развернутые плечи, абсолютная неподвижность. Он смотрел на кого-то перед собой. От этой статичной фигуры веяло концентрированной смертью. Люди шарахались в стороны, образуя широкий пустой круг.
Алексей вцепился в портьеру, лицо его приобрело серый оттенок. Он понимал ровно то же, что и я. Скандал на императорском балу. Кровь. Драка. Дуэль.
— Накаркал, — прошептал я в пустоту.
Глава 5
Мы с Воронцовым опоздали к началу всего на минуту. Разрезая толпу, мы вырвались к буфету лишь тогда, когда вокруг графа Толстого уже очертился круг отчуждения.
Федор Иванович растерял свое привычное сходство со скучающим львом. Теперь передо мной стояла пружина, готовая разнести механизм в щепки. С лица схлынула краска, а в глазах плескалась пустота. Визави графа, поигрывая ножкой бокала с шампанским, застыл молодой офицер в белоснежном колете Кавалергардского полка.
Воронцов тихо застонал, проклиная Толстого за то, что он выбрал в противники именно этого человека.
Александр Иванович Чернышёв. Ротмистр, флигель-адъютант, восходящее светило нашей дипломатии. Человек, недавно вернувшийся из Эрфурта и, по слухам, сумевший очаровать самого корсиканского чудовища. Он стоял в небрежной позе, чуть отставив ногу в лаковом сапоге, и взирал на Толстого с той убийственной ледяной учтивостью, какой владеют лишь при дворе. Рядом, с приклеенной к тонким губам полуулыбкой, замер французский посол Арман де Коленкур, явно наслаждающийся зрелищем.
— Полноте, граф, — вкрадчивый голос Чернышёва, ронял слова в шушуканье двора. — Я всего лишь выразил искреннее сомнение. Императрица Жозефина воспитана на парижской утонченности. Наш… северный колорит, с его медвежьей грацией и тягой к тяжеловесности, рискует показаться ей чрезмерно грубым.
Слова ротмистра я не сразу понял, пока не услышал комментарий Воронцова о том, что это камень в мою сторону, а наличие рядом французского посла только подтверждало его версию. Изысканная вежливость подчеркивала мысль: для этих господ мы — и я, «мастеровой», и даже родовитый Толстой с его татуировками и диким нравом — оставались дикарями, неумело рядящимися в европейское платье.
— Полагаете, ротмистр, в России дефицит вкуса? — Толстой говорил скупо роняя слова. — Или мы годимся исключительно пушки лить?
— Я полагаю, — Чернышёв сделал маленький глоток, наслаждаясь букетом, — каждому следует заниматься своим ремеслом. Сапоги пусть тачает сапожник. Ювелирное же искусство для первой дамы Европы требует особой породы. А ее, увы, ни за какой патент не приобретешь.
В мою сторону он даже не повел бровью. Стоя в двух шагах, я ощущал себя предметом интерьера, удобным поводом для пикировки, но никак не живым человеком. Демонстративное игнорирование ударило по самолюбию Толстого болезненнее прямой брани. Он воспринял это как пощечину своему протеже.