— Ничего там не сломано! — казначей окончательно утратил самообладание. — Эксперты смотрели! Сам Дюваль смотрел! Все подтвердили — чистейшей воды камень! Вы просто цену набиваете! Или… или у вас кишка тонка работать с такими вещами? Испугались?
Попытка взять «на слабо» была примитивной.
— Если Дюваль смотрел, пусть Дюваль и делает, — холодно заметил я. — Я составляю письмо в котором укажу митрополиту свой отказ. С формулировкой: «Скрытый дефект материала, несовместимый с обработкой».
Казначей подскочил к столу, накрыв бумагу влажной ладонью. Его лицо перекосило от животного ужаса. Если этот документ увидит свет, если бумага пойдет по инстанциям — его карьере, а возможно и свободе, придет бесславный конец.
— Не пишите, — прошипел он, брызгая слюной. — Горько пожалеете. Мы вас в порошок сотрем. Думаете, ваш жалкий патент спасет? Против Церкви пошли?
— Иван, — негромко позвал я.
Телохранитель отлип от косяка и сделал шаг вперед. Половицы жалобно скрипнули под центнером живого веса. Казначей отдернул руку, словно коснулся раскаленного утюга.
— Забирайте камень, — устало скомандовал я. — И покиньте помещение.
Протоиерей смерил меня взглядом, в котором читалось обещание вечных мук — причем начать он планировал еще при жизни.
— Гордыня, мастер, — произнес он веско, чеканя каждое слово. — Страшнейший из грехов. Вы отвергли руку, которая вас кормила. Теперь ждите удара бичом.
Они забрали ларец. Казначей суетился, захлопывая крышку с такой осторожностью, будто боялся детонации. Гости ретировались, не прощаясь, и входная дверь хлопнула, поставив жирную точку в нашей дипломатии.
Оставшись один, я посмотрел на свои руки. Я поступил правильно. Как профессионал, уважающий свое ремесло. Как человек, не желающий быть крайним. Однако на душе было пакостно, словно я только что собственноручно зарыл свой успех.
Зайдя в мастерскую, я застал Кулибина, склонившегося над механизмом.
— Убыли? — спросил он, не поднимая головы.
— Убыли. Вместе с грузом.
— Видел, дверь была открыта. Зря ты так, Пантелеич, — старик покачал седой головой, откладывая инструменты. — С клиром ссориться — последнее дело. У них память долгая, как летопись, а руки длинные, как у опричников.
— Там склейка, Иван Петрович. Гнилая, на соплях. Я не мог подписаться под этим.
— Мог не мог… — проворчал он, протирая руки ветошью. — Теперь жди гостей. И придут они не с просвирками.
Я знал, что он прав. Но разве я мог поступить по иному?
Вечерняя мгла заползла в каждый угол «Саламандры», заглушив привычные звуки мастерской. Работа встала: мастера, чуткие к переменам атмосферного фронта — как погодного, так и политического, — разошлись по домам, оставив меня наедине с воющим за стенами ветром. Гнетущую тишину двора разорвал дробный, нервный перестук копыт. Фельдъегерь.
Началось. Кислая мина на моем лице говорила без слов о моем настроении.
Пакет с личной печатью Сперанского шлепнулся на столешницу. Сломав хрустнувший сургуч, я впился взглядом в острый, летящий почерк государственного секретаря:
«Мастер. Конфликт с Лаврой перерос рамки цехового спора. Клир в волнении, слухи о грядущих реформах лишают иерархов сна. Им необходим жест доброй воли, знак уважения. Этот заказ — мост, который мы наводим над пропастью. Ваш утренний демарш воспринят как вызов. Как публичный плевок».
Отбросив бумагу, я выругался. Опять большая политика вламывается в мою жизнь без стука.
«Я прошу вас, — продолжал Сперанский, и я прекрасно понимал цену этому слову в устах столь гордого человека. — Примите заказ. Мне безразлично сапфир там, стекло или булыжник. И, кстати, об этом следует молчать — скандал с фальшивкой ударит по авторитету Церкви, задев осколками и Трон. Мне важно, чтобы к Пасхе Митрополит получил дар из рук Поставщика Двора. Это вопрос государственной важности. В случае отказа я не смогу защитить вас от гнева духовенства. И от разочарования Государя».
Письмо полетело в сторону. Дилемма вырисовывалась простая: стать соучастником грандиозного подлога или врагом системы.
Внизу скрипнула входная дверь, и лестница отозвалась тяжелыми шагами. Не ювелирный дом, а проходной двор, какой-то.
На пороге кабинета возник давешний казначей. От его утренней спеси не осталось и следа: он прижимал к груди проклятый ларец, как мать — больное дитя.
— Принимайте, — просипел он сорванным голосом. — Приказ.