Выбрать главу

Секрет в оптике. Японские зеркала «маккё». «Волшебные зеркала». Если при полировке создать на поверхности микроскопический рельеф, невидимый глазу, но работающий как система линз…

Схема легла на бумагу. Отраженный от черной поверхности солнечный зайчик должен проецировать изображение.

Профиль. Разумеется, Его. Наполеон.

«Зеркало Будущего».

«Ищи его свет, и ты увидишь».

Она будет часами вертеть медальон, ловя лучи солнца. И когда на штофных обоях будуара проступит тень Корсиканца — это станет мистическим потрясением. Знак свыше. «Он всегда рядом, даже если его нет».

Технология на грани фантастики для этого века. Полировка с точностью до микрона. Ошибка в давлении на притир — и брак. Но эффект того стоит.

Ручка легла на стол.

Три листа. Три крючка.

«Слеза» — физика, эмоция, тепло.

«Нить» — механика, символ, защита.

«Зеркало» — оптика, мистика, надежда.

Каждая идея била точно в неврозы Жозефины. Каждая кричала: «Я понимаю твой страх и даю тебе лекарство».

Эндорфин от решенной задачи вытеснил кортизол. Я снова ощущал себя мастером, контролирующим материю, а не загнанной в угол жертвой.

Скрипнула дверь.

В кабинет бочком протиснулся Прошка. Он тащил охапку березовых поленьев, прижимая их к груди подбородком. Лицо у мальчишки было перемазано сажей, а нос покраснел — в доме к ночи похолодало.

— Григорий Пантелеич, я это… подброшу? — спросил он, кивая на погасший камин. — А то зябко, ноги стынут.

Я махнул рукой. Мне было все равно. Холод шел не снаружи, а изнутри.

Прошка свалил дрова у очага с глухим стуком. Присел на корточки, начал ворошить серую золу кочергой.

Я наблюдал за ним краем глаза, пытаясь вернуться к мыслям о зеркалах и змеях, но взгляд снова и снова сползал к проклятой бумажке. Она белела на темном дереве столешницы, как кость.

В камине зашипело. Прошка чиркнул огнивом, высекая искру в трут. Дымок пошел, тонкий, сизый, но огня не было. Дрова, принесенные с улицы, отсырели. Береста на них была мокрой, склизкой.

Мальчишка дул на угли, раздувая щеки. Зола взлетала облачком, оседая на его волосах.

— Ну же… — бормотал он. — Загорайся, леший тебя дери…

Огонек вспыхнул и тут же погас, задушенный сыростью. Прошка шмыгнул носом, вытер сажу со лба рукавом.

— Беда, — вздохнул он. — Береста мокрая, трут не берет. Эх, сейчас бы стружки сухой… или бумаги клочок.

Он оглянулся на меня. Виновато, с надеждой.

— Григорий Пантелеич, у вас не найдется… ну, чего не жалко? Черновика какого?

Я посмотрел на его чумазую физиономию. Потом перевел взгляд на стол.

Ну уж нет, эскизы не дам. Их было жалко. Это была работа.

И тут взгляд уперся в вексель.

Плотная, великолепная бумага. Сухая. Сделанная лучшими мастерами Франции. Она лежала, воплощая в себе угрозу, шантаж, тюрьму и каторгу.

«Чего не жалко».

Я смотрел на этот документ и видел в нем судьбу Империи. Карьеру Сперанского. Мою жизнь. Я видел в нем Оружие. Улику. Бомбу.

И вдруг меня осенило.

Вся власть этого векселя, его смертельная сила держится только на одном — на моем страхе. На том, что я воспринимаю его как Документ. Как нечто священное и неприкосновенное. Как факт, с которым нужно считаться.

Но если убрать страх… Если посмотреть на него глазами Прошки…

Это просто бумага.

Бумага горит. Это ее физическое свойство. Она горит при температуре 451 градус по Фаренгейту. Или сколько там? Неважно.

Враг ждет сложной игры. Ждет, что я буду прятать, передавать, использовать. Любое мое действие в рамках их логики — это проигрыш.

Но если я выйду за рамки?

Если улики просто не станет?

Не спрятанной, не украденной, а уничтоженной. Превращенной в тепло и свет.

Дюваль, если и вправду дурак, спросит: «Где?» Я же пожму плечами, не понимая о чем речь.

Доказать, что он передал мне государственную тайну, он не сможет. Это будет признанием в шпионаже. Он сам себя загонит в угол.

Нет бумаги — нет дела. Нет шантажа. Нет крючка.

Я почувствовал, как губы сами собой растягиваются в улыбке человека, который нашел выход из лабиринта, просто проломив стену.

— Есть, родной, есть, — медленно произнес я.

Прошка внимательно посмотрел на меня.

Я протянул руку и взял вексель. Он был плотным, приятным на ощупь. Пятьдесят тысяч франков.

— Подойди сюда.

Мальчишка подошел, опасливо косясь на лист в моей руке.

— Это… документ, барин? — спросил он с сомнением. — Герб вон… виднеется. Красивый.

— Это, — сказал я, глядя на подпись Сперанского, — самая дорогая растопка в истории. И самая бесполезная вещь в этом доме.