Лицо поэта просветлело, лишившись налета меланхолии.
— Непременно, Григорий Пантелеевич! Ваша мастерская, должно быть, алхимическая лаборатория, где рождаются чудеса. Когда мне будет дозволено нанести визит?
— Жду завтра, в полдень. Свет в это время падает идеально, увидите «кухню» без прикрас.
— В двенадцать, — Жуковский поклонился с изяществом, совершенно неуместным среди грязного снега и ошметков пряников. — Я буду точен.
Мы раскланялись. Поэт растворился в пестрой толпе, унося с собой свои рифмы, а я, развернувшись на каблуках, зашагал прочь от ярмарочного бедлама.
Обратный путь я проделал на автопилоте. Ваня бесшумной тенью скользил следом, пока я перемалывал в голове услышанное. Шум площади затих за спиной, уступив место мерному скрипу снега. Фразы Жуковского о «скрытой гармонии» и «высвобождении сути» крутились в мозгу, сцепляясь с моими собственными тупиковыми мыслями о заказе. Поэзия и ювелирное дело. Работа с нематериальным и работа с твердейшей материей. Но алгоритм один: не изобретать велосипед, а убрать все лишнее. Не строить, а обнажать.
Я остановился посреди мостовой, заставив Ваню экстренно тормозить, чтобы не сбить меня с ног.
В измученном бесплодными поисками мозгу, наконец-то сошлись мысли друг с другом.
Слова поэта стали ключом.
Малахитовая глыба в моем воображении перестала быть куском дорогой, капризной руды. Исчезла необходимость насиловать камень, пытаясь впихнуть его в прокрустово ложе шкатулки или вазы. Я перестал смотреть на камень и посмотрел в него.
Зеленый хаос мгновенно обрел структуру. Концентрические разводы, которые я считал дефектом узора, превратились в пенные гребни девятого вала. Темные, густые, бархатные прожилки стали бездной морской пучины, а тяжелые, почти черные слои — нависающим грозовым небом. Это была застывшая динамика. Шторм, пойманный в ловушку миллионы лет назад. Морская баталия, написанная самой геологией.
От меня не требовалось ничего изобретать. Моя задача сводилась к «микеланджеловскому» минимуму: взять резец и отсечь все, что не является морем.
Я взглянул на свои руки, обтянутые кожей перчаток. Я точно знал, что именно поставлю на стол перед императрицей.
Это будет окно в стихию. Иллюминатор в бурю.
Забыв про усталость, про пронизывающий мороз, я рванул вперед, задавая темп, который едва выдерживал мой телохранитель. Адреналин ударил в голову, как шампанское. Мне нужна была бумага. Немедленно. Нужно зафиксировать, зарисовать, схватить этот образ за хвост, пока он не растворился в бытовой суете, как та ускользающая рифма, о которой говорил поэт.
Глава 19
За окнами Зимнего дворца выл февральский ветер, бросая горсти снега в темные стекла. Но в кабинете императора, царила удушливая жара. Прислонившись к мраморному порталу камина, Михаил Михайлович Сперанский рассеянно поглаживал большим пальцем пуговицу на рукаве. Треск оплывающего воска в массивных бронзовых канделябрах казался пушечной канонадой, а сухой шелест страниц в руках Аракчеева резал слух.
Алексей Андреевич, затянутый в мундир, сидел недвижимо, словно изваяние. Водянистые, лишенные выражения, глаза скользили по строкам доклада, изредка отрываясь, чтобы проследить за метаниями государя.
Александр мерил шагами кабинет. От заиндевевшего окна к заваленному картами столу и обратно, не останавливаясь ни на секунду. Скрип сапог по драгоценному наборному паркету задавал ритм этому тягостному ожиданию. Мечущаяся фигура монарха, его рваная и нервная моторика были красноречивыми: рискованная комбинация, разыгранная в последние месяцы, дала плоды. Наживка оказалась не просто проглочена, она вошла глубоко в нутро дворянской оппозиции.
— Продолжайте, Алексей Андреевич, — бросил Александр в пространство, не замедляя хода.
Аракчеев деликатно кашлянул в кулак.
— Третьего дня, на собрании у графа Ростопчина в Москве, состав был весьма представителен. Князь Голицын, генерал-аншеф Архаров, кое-кто из молодых Нарышкиных… — монотонный голос перечислял фамилии, от которых в иных кабинетах Тайной канцелярии перекрестились бы. — Предметом обсуждения, как водится, стала пагубность Тильзитского мира. Граф Федор Васильевич блистал красноречием. Вашу августейшую матушку изволил именовать «старой немкой, пекущейся о вюртембергской родне». Касательно же вашей персоны, государь…