— Автоматчики справа!
Лейтенант Агарков повел автоматом в сторону и не достал. Видел живого немца, но не достал. И еще один…
— Справа гляди!
Услышал длинный, устрашающий свист. В одно мгновение небо перевернулось, стало падать на площадь, на развалины…
Земля разломилась. Железо, камни, телеграфные столбы, живое и неживое — ахнуло. В страшной безысходности, неотвратимости приподнялось, встало на дыбы. И рухнуло.
Опять загудело, разорвало…
Все пропало. Только боль в ушах. Только в дальнем уголке сознания шевельнулось живое: «Наши бьют».
Потом сделалось тихо.
Но никто, ни один человек еще не способен был понять…
Тусклые россыпи стреляных гильз, свежая кровь на штукатурке и немец возле самого пролома… Тихий, убитый. Лейтенант Агарков не помнил, когда упал этот немец. И сколько длился бой — не помнил.
Пустая площадь тихо дымится. Михаил смотрит… Ему чудится — дым струится от убитых. А справа и слева слышатся короткие автоматные строчки.
Подошел Семен Коблов, медленно, очень медленно, поднял руку под каску.
Михаил припомнил: видел эти руки. И лицо видел. Коблов держал в руках противотанковые гранаты. Но когда это было — сегодня, вчера?..
— Товарищ лейтенант, немецкие автоматчики просочились справа и слева…
Когда это было — сегодня, вчера?..
Увидел: из-под каски, по щеке, к подбородку сползает у Коблова кровица, тянет липкую стежку.
— Ранен?
Коблов не ответил.
— Возьми Шорина и Анисимова. В четвертый подъезд. Прикроете дом с тыла.
Рука у Коблова упала. Постоял недвижимо, молча. И, будто внутри у него что-то сломалось, стал медленно оседать.
Автоматы позади дома замолчали. Винтовочные выстрелы бухали редко, бессильно…
Рядом кто-то сказал:
— Вечер, что ли — не поймешь.
Лейтенант Агарков посмотрел на часы. Рядом спросили:
— Сколько?
Опять посмотрел. Потом послушал… Глянул в подвальный полумрак — хотел увидеть, кто спрашивает. Но не увидел. Сказал не голосом, а холодным пустым нутром:
— Не знаю. Часы остановились.
ГЛАВА 24
Осеннее крутое небо навалилось на Мамаев курган, на прибрежные серые бугры, на обломанные каменные стены. В ранних сумерках проступали чудовищные железные скелеты. Дул, тянул над Волгой верховый ветер, шевелил измятый лист кровельного железа, взбегал на этажи, шуршал чем-то сухим, неживым…
Лейтенант Агарков обошел бойцов. Их осталось двенадцать.
Мишка Грехов умер. Лежал под шинелью, прикрыли с головой. Агарков постоял над ним, помолчал… Только спросил:
— Документы, ордена — взяли?
— А как же — взяли.
Это кто, Милованов? Да нет, Милованова вчера закопали.
— Товарищ лейтенант, женщина во втором подъезде…
Агарков не понял:
— Что — женщина?
— Раненая, товарищ лейтенант. Все генерала спрашивает. То ли бредит, то ли въяве… По лицу — интеллигентная. Водички бы ей, а воды — нету. Должно, умрет.
— Веди.
Когда проходили мимо подвального окна, угадал провожатого: Анисимов.
— Ты про воду… А вино было, помнишь?
— А как же? — помню. Да только вытекло, вино-то. Осколком, значит, пробило канистру, вино, доподлинно, вытекло.
— Жаль.
— Известно, жаль. Какое ни есть…
Они перелезли через завал, протиснулись в узкий лаз и очутились в другом отсеке. В дальнем конце горела коптилка, пахло сыростью и керосиновой гарью. Слышался стон, бормотание, кто-то осторожно, опасливо кашлял, всхлипывал, тихий женский голос баюкал:
— Ба-а-ай, бай.
На облезлую каменную стену поднялась большая всклокоченная тень, но тут же пропала. Огонек в снарядной гильзе шатнулся, готовый оторваться, погаснуть… Пустил черную копоть, остался на месте.
— Ба-а-ай, бай. — Голос надорванный, плачущий. — Господи, да усни же ты…
— Ма-ма… Пи-ить!
И опять забормотали, запричитали… И стон…
— Боль-но…
Лейтенант Агарков пригляделся, различил узлы, кровать с никелированными шарами, оцинкованное ведро… Одетые, закутанные люди сидели, лежали тесно, точно в этой тесноте, в этом единении заключалось для них самое главное.
Кто-то рыдающим голосом выкрикнул:
— Товарищи! Дорогие товарищи!
Слабенький детский голос просил:
— Мама, я хочу домой!
На кровати под одеялом лежала женщина. Лейтенант Агарков увидел запавшие глаза и руку поверх одеяла, матово-белую, тонкую, изящную.
Лейтенанту Агаркову сделалось отчего-то страшно, он хотел и боялся приглядеться, рассмотреть лицо, как будто после этого в нем навсегда приживутся тоска и боязнь. Но больше всего боялся услышать голос…