— Я расстреляю вас! За неповиновение Гитлеру — расстреляю!
Паулюс переступил, нащупал сапогами твердое… Нет, генерал Зейдлиц не сдался. Хоть его никто не поддержал, он не попятился ни на шаг; во взгляде, в каждом жесте — убежденность и решимость, сознание своей правоты, своей ответственности.
Сейчас, стоя на морозе, на ветру, Паулюс усомнился вдруг и заподозрил: «Не фрондерство ли? Как повел бы он себя на месте командующего?»
Но проверять себя возможными действиями генерала фон Зейдлица не хотелось. И дело было не в самолюбии. Просто фон Зейдлиц представлялся не тем человеком, с которым надо сверять свои решения и поступки.
Но кто-то был. Он есть, совсем близко. Паулюс торопится, спешит. И в то же время боится найти.
Да! Генерал Жердин! Ему было невероятно тяжело под Харьковом… А потом в излучине Дона. Оборонительные бои в городе: за спиной Волга. Что чувствовал, переживал генерал Жердин в тяжелые, критические дни? Он что, уповал на бога или на Сталина?
Ветер забежал сбоку, ударил с размаху, точно хотел сшибить и повалить. Паулюс увидел все то же мутное небо… Сквозь бегучую серую наволочь проглядывало иногда оловянное солнце.
Как поступил бы Жердин?
Обер-лейтенант Циммерман осторожно напомнил:
— Господин генерал…
Да, да… Пора возвращаться. Еще раз посмотрел на восток, повернулся, пошел. Ссутулившись, зашагал по глубокому снегу.
Генерал Жердин, похоже, никогда не чувствовал себя угнетенным и беспомощным, его никогда не лишали свободы действий. На него надеялись, ему доверяли.
Но перенять, научиться нельзя.
Кругом сделалось светло, солдаты расчищали дорожки, разогревали, заводили моторы, а связисты, увязая в снегу, тянули красную нитку телефонного провода… Они были в легких шинелях, в пилотках по самые уши, с обвязанными лицами. Работал, гудел движок походной электростанции, возле стояли двое мотористов, разламывали, должно быть, замерзший хлеб. Командующего не видели. Главное было — разломить, разделить хлеб.
ГЛАВА 9
Гофман и Гейнц Упиц сидели в снежной яме, тесно жались друг к другу. Молчали. Слушали, как тянет ветер над головой, размеренно, редко и тяжело бьют русские пушки. Снаряды рвались далеко, в глубине обороны. Только какая глубина и какая оборона? Солдаты не знают. День кончился, слава богу: сейчас придет смена, дадут хлеба и кофе.
Солдаты сидят тесно, поджав ноги под себя. Шевелиться боязно — наберешься холода. А не будешь шевелиться — закоченеешь.
Поверху метет, в яму порошит мелкий снежок, оседает на шинелях, на жестяных коробках с пулеметными лентами, на притоптанной, примятой соломе. Гофман старается ни о чем не думать: станешь думать — обязательно увидишь жену и детей.
Скорее бы смена…
Гофман глянул вверх: небо мутное. Пулемет стоял на бруствере, глядел на закат. Яма неглубокая, снежный бруствер затвердел. Когда занимали оборону, пытались углубить… Но бросили: нет никакой возможности. Земля успела промерзнуть что твой кремень. Принесли соломы, постелили… А солома за километр. Да сейчас той соломы уже нет, солдаты все растащили по своим норам. И надолго ли, подстилка-то? Нападал снег, притоптали его, примяли, и уж не солома — ледянка. Сняли с убитого шинель, набросили… Тоже на один день.
Все дело в том, долго ли будут оставаться в котле. Мальчишка Гейнц Упиц считает, что на выручку шестой армии уже поднялась вся Германия.
Унтер-офицер Штоль, командир взвода, только ругается: дерьмо и дерьмо! Но ему что? Он в землянке. Она, правда, не похожа на блиндаж — над головой четверть земли. Однако есть печка. Только там и можно погреться. Если успеешь захватить место. Каждый, кто хочет погреться, должен принести дров. Вчера и позавчера за дровами ходили на русское кладбище, выдирали, отламывали кресты. Но сегодня сказали, что крестов больше нет. Сам унтер-офицер Штоль сказал.
Гофман старается отбросить мысли о доме, о детях. Старается думать о том, как он отогреется и что будет завтра. До смены остается, должно, с полчаса. Надо поторопиться, чтобы протиснуться в землянку, занять место поближе к печке. А еще ему хочется послушать страшных речей Франца Обермайера. Тот протягивает к огню красные руки, паралично дергает шеей, смеется, хрипит простуженным горлом:
— Держите голову выше, камрады, на вас взирает история! Ха-ха!
Его толкают:
— Замолчи, не паясничай!
— Говорю серьезно. Зачем пришли мы на Волгу? Для истории! Не так ли? А значит, и подохнем тут — для истории!
— Франц, услышит кто-нибудь чужой, тебя арестуют и расстреляют.