Их оставалось пятеро. Лежали в большой воронке. На дне вода схватилась утренним ледком.
Иван Степанович потянулся кверху, к самому краю, и удивился: так близко и так густо шли немцы. Со всех сторон. Можно было различить нагрудные значки. Немцы сыпали из автоматов, рядом кто-то осипло рычал:
— Р-ребяты-ы!..
И еще — спокойно, трезво:
— Последнюю гранату не трожьте.
Игнатьев сказал:
— Взрывать буду я.
Среди атакующих полыхнул снаряд. Разметал, разнес… Еще разрыв и еще… Немцы залегли. Но тут же поднялись, дружно, устрашающе близко. Один без каски, со светлыми пшеничными волосами, как на картинке, вырос у края воронки. Добрынин выстрелил из пистолета, хладнокровно, почти равнодушно. А Семен Коблов поднялся, большой, могучий. Он взмахивал и рубил. Иван Степанович опять вскинул пистолет…
Потом в самое ухо кто-то кричал громкое и непонятное. У Семена Коблова лицо в крови, фуфайка изорвана. И руки — большие, сильные руки — тоже в крови. Он держит, сжимает солдатскую лопатку, глядит перед собой стеклянными глазами. Губы у Коблова шевелятся. Но услышать ничего нельзя. Может быть, потому, что кругом рвутся снаряды. Короткий режущий посвист и — ах! Ах-х!.. В воронку падают, шлепаются комья земли. Рядом лежат убитые. Немцы. Один сполз в воронку, головой на ледок. Столкнулся с убитым старшиной. Голова к голове. Уперлись… Словно и мертвые стараются одолеть друг друга. И вокруг воронки — немцы. Еще бы, вон что делает артиллерия! Понял: «Наша артиллерия!» Но радости не было. Он уже не мог ни обрадоваться, ни испугаться… Семен Коблов сидел, не двигался, а Игнатьев быстро набивал патронами магазин немецкого автомата.
Разрывы стали редеть, удаляться, потом сделалось тихо.
Игнатьев встал на колени, огляделся, сказал тупым, смертельно усталым голосом:
— А наваляли мы их — ничего. Порядком наваляли.
И засмеялся-закашлялся пересохшей глоткой. Он вдруг потянулся выше, еще выше… Ошалело крутнул головой и вскочил, замахал руками, заорал, засипел:
— Ребяты-ы!.. Ребятушки-и!..
Добрынину не верилось, он не мог, не в силах был поверить, что дошли, остались живы, что люди, которые к ним бегут, — свои…
— Ребятушки! — кричал Игнатьев. — Да господи-и!..
Подбежали двое солдат, Добрынину они показались чистенькими и ухоженными.
Один спросил:
— Это вы чесали?
А другой глянул кругом:
— Ого…
Семен Коблов смотрел на свои окровавленные руки. Игнатьев, точно вспомнил недавние опасения, заторопился:
— Вот, командир семьдесят восьмой дивизии. Полковник. На себе несем.
Солдат опять удивился, только уж совсем тихо, боязливо:
— Да ну?..
Оба стали шарить по карманам.
Потом пришли еще двое. И тоже стали удивляться. А Игнатьев замолчал. Сперва все говорил, говорил, торопился рассказать, а потом замолчал, сел рядом с Кобловым, покорно вобрал голову в плечи.
Кажется, Семен только сейчас осознал, что кругом свои, что линия фронта осталась позади. Однако не удивился. Попросил:
— У вас хлеба нет?
Пришел артиллерийский капитан, сердитый, с перевязанной рукой.
— Кто такие? — спросил он.
Солдат, торопливо переводя взгляд с капитана на Добрынина и обратно, заторопился неуверенно:
— Да вот, говорят… полковник. Будто командир дивизии. — Помолчал, пожал плечами: — Там кто их знает?..
Капитан прищурился.
Семен Коблов жадно ел хлеб, а Игнатьев стоял примолкший, словно ждал удара.
— Всех троих — в разведотдел, — приказал капитан. И когда один из солдат сказал «есть», прибавил: — Да смотрите!..
Игнатьев ссутулился, стал похож на старика. Потом нагнулся, произнес глухо, точно прощался:
— Товарищ полковник…
Дальше опять помнилось смутно: каша из походной кухни, крепкие, только из ремонта, солдатские ботинки… И нетерпеливый начальственный голос за дверью: «Это еще какой полковник?»
Нестерпимо, до черноты в глазах, болела голова. В солдатском, в чистом он лежал в теплой избе, на топчане; за окном пошатывался штык часового.
Это что, арест?
На другой день пришел молоденький подполковник, долго рассматривал документы, спросил:
— Как ваша фамилия?
Под самое горло подступил жар:
— Поставьте в известность командарма Жердина.
— О чем? — тихо спросил подполковник.
Добрынин почувствовал, как наливается бешенством:
— Я не потерплю хамства!..
Растворилась дверь, вошли трое. Генерал Жердин показался еще выше ростом, лицо неподвижное, злое. Других Иван Степанович не знал.
Жердин остановился возле стола — точно слепой наткнулся на стену: