Было страшно отдать огромную территорию, допустить немцев до Кавказа. Но фронт удлинялся в пять раз, ближайшие коммуникации противника останутся далеко позади…
В глазах Сталина загорелась решимость.
Раздумчиво, тихо, словно не доверяя самому себе, не отваживаясь принять к исполнению свою собственную волю, произнес:
— Посмотрим, что скажут генштабисты.
Острие немецкого удара было нацелено на Сталинград. К середине июля советские войска были вынуждены отойти за Дон от Воронежа до Клетской и от Суровикино до Ростова. В излучине Дона сконцентрировались четыре советские армии. Пятьдесят седьмая формировалась в Сталинграде.
В городе было душно и пыльно. Акации и клены стояли серые, поникшие, заводской дым стелился над самыми крышами. Волга у берегов текла мазутная, Мамаев курган высился большой, заросший бурьяном, порыжелый, опаленный нестерпимо горячим солнцем. Гремели трамваи, на железнодорожных путях, у вокзала, охрипло кричали паровозы, лязгали буфера; по улицам, по булыжным мостовым бухали единым шагом стрелковые батальоны, а в полинялом ситцевом небе подвывали истребители. Заводы дышали надсадно и трудно, временами казалось, что нестерпимый зной идет от закоптелых цехов, над которыми по ночам шаталось красное зарево.
Весь город оделся в защитное, под цвет Мамаева кургана, шевелился могуче и грозно, и то, чего не замечали сталинградцы и ко всему привыкшие солдаты, мог бы заметить чужой человек. Он заметил бы, как много в этом городе привычной силы, как много тверди в неговорливых мрачных людях. А с фанерного щита, как в начале войны, суровый рабочий приказывал: «ВСЕ ДЛЯ ФРОНТА!» Плакат казался столетним и даже ненужным, потому что тут, в Сталинграде, призывать было незачем.
Костя Добрынин в последние недели потерял счет дням и ночам, весь мир уместился на фрезерном станке, в свете лампочки-пятисотки; победа и поражение заключались в том, работает иль не работает станок. Когда мастер говорил: «Ступай, Константин, сутки скоро», Костя выходил из цеха, за проходные ворота, и только тут замечал, что на дворе стоит лето. Видел горячую мостовую, бетонную заводскую стену, тихие, настороженные тополя… Иногда замечал людей. Лица были одинаковыми — твердыми, закаменелыми, с незрячими стоялыми глазами, точно все смотрели и ничего не видели, точно вязала всех одна боль и одна забота: умереть, но не отдать.
Война подступала к Сталинграду.
Добрынины уже давно не сидели вместе за обеденным столом, теперь они даже виделись редко. Ключ лежал под ковриком у двери, каждый приходил, чего-нибудь жевал, валился на постель и засыпал мертвецким сном. Варвара Кузьминична уходила и приходила с темным — кашеварила на городском оборонительном обводе: на Сухой Мечетке великие тысячи людей копали, долбили землю, спешно готовили оборонительные рубежи. Степан Михайлович зажигал и тушил бакены, но это уж была не работа. Он не считал это работой. Нашил борт, возил через Волгу военных и гражданских. Все были сердитые, нетерпеливые, все торопились. На старика покрикивали, его подгоняли, и он никому, не перечил, не говорил, что не должен, не обязан… В черной бороде прибавилось седины, а глаза смотрели сумрачно, осуждали и требовали. Военные давали ему курева и хлеба, от них узнавал скупые и страшные новости. Тем, которых переправлял с левого берега на правый, говорил:
— Будьте живы.
Одного подполковника за ночь переправлял трижды. Тот спросил:
— У тебя на фронте есть кто-нибудь?
Степан Михайлович ответил:
— Сын. Дивизией командует.
— А фамилия?
Степан Михайлович повременил, точно застрашился назвать имя сына. Потом горделиво тряхнул головой:
— Полковник Добрынин.
— Ба… В нашей армии. Знаю лично.
Господи…
Степан Михайлович поднял голову: верил и не верил. Но подполковник был немолоденький и неразговорчивый. Говорливых людей Степан Михайлович не любил, этому — поверил. Сердце не камень, а стариковское тем более. Да и не шутка — услышать из первых рук, если с мая нету писем… Спросил:
— Он где же теперь?
— За Доном. По прямой километров сто.
— Плохо, — сказал Степан Михайлович. — И прямо идем, и криво, а все назад.
— Тяжело, — согласился подполковник. — Так тяжело, что дальше некуда.
Лодка шла к правобережному крутоярью, городских огней не было видно, только над заводами шатались огнистые сполохи. А сзади, за рекой занималась июльская заря. Когда причалили, Степан Михайлович сказал: