Но правительство уезжает?
Серый ветер пронизывал улицы, гнал по мостовым и тротуарам палую листву, запах бензина и сгоревшего машинного масла, заставлял поворачиваться спиной постовых, патрулей, зенитчиков… Только часовые у Мавзолея стояли торжественно и неподвижно. Как всегда.
Мраморная усыпальница, рослые часовые в почетном карауле, кирпичная Кремлевская стена — как всегда. И привычное, милое, родное: «Дон-н, дон-н, дон!..»
Но опять: «Немцы под Можайском».
Как же так? Ведь есть полковник Добрынин и она, Мария. Двести миллионов…
Дон-н, дон!..
Все как было. И все будет.
Сейчас, когда в своих воспоминаниях, в мысленных поисках дошла до Кремлевской стены, даже охнула… Потому что — нашла: люди.
Словно глотнула родниковой воды.
Увидела стены своей квартиры, раскрытый чемодан… Увидела соседку, бабку Порку. Та стояла над ней, скрестив руки на груди.
Старуха всю свою жизнь только провожала. И своих, и чужих… А встречать никогда не встречала. Как-то так получалось. Сейчас провожала последнего близкого человека. Это не шутка — прожить всю жизнь в одной квартире, когда общая кухня, два примуса рядом и тарелки-ложки давным-давно перепутали… Бабка Порка сказала:
— Иди. Осталось полтора часа.
Она проводила Марию до лестничной площадки, остановилась. Дальше не провожала никого, даже сына, когда тот уходил на финскую войну. Обняла Марию и опять сказала:
— Иди. Спаси тебя бог.
Мария ехала в душном, тесном вагоне, среди узлов, корзин и сердитых людей. Плакали, надрывались дети, старик в очках на тесемочке все читал и читал по складам какое-то письмо, а молодой солдат без руки неумело, с великим трудом крутил большие цигарки, уходил в тамбур курить. Возвращался и снова скручивал цигарку.
Мария слушала однообразный перебор вагонных колес, а перед глазами стояла ноябрьская Москва. Мрачные дома смотрели на походные солдатские колонны черными строгими глазами, морозный ветер гудел, приказывал: «Умри-и-и!..»
Летел по ветру колючий снег, солдаты шли угрюмые и решительные.
Немцы были в ста километрах.
И сейчас… В ста километрах. От Сталинграда.
Марии показалось, что все повторяется в мельчайших подробностях, немцы и тут не перешагнут, не осилят.
Наверно, правильно говорят, что первую половину пути человек думает о том, что оставил… Марию о чем-то спрашивали, она отвечала. Ей давали воду и хлеб, о чем-то рассказывали, а Мария видела себя на улице Горького, уже в ноябре прошлого года. В кармане у нее лежал страшный листок.
Иван пропал без вести. Еще в сентябре. Должно быть, все это время разыскивали, уточняли. Выяснили и прислали.
Пропал… Конечно — погиб.
Мария не чувствовала ни лютого холода, ни усталости… Внутри было пусто, в голове горело, больно колотилось: «Убит, убит…»
Услышала песню. Остановилась… Поняла, что идут солдаты.
Из-за угла показалась колонна, сбитые голоса могуче взметнулись к высокому небу:
Через Москву шли сибирские кадровые полки: белые полушубки и задубелые черные лица. Солдаты как на подбор: в плечах широкие, роста высокого. В каждом движении — молодая сила и могучесть.
Песенные волны взлетали, вскидывались к небу, раздвигали улицу; у Марии перехватило горло, а в груди сжалось и замерло; единственно, чего хотелось ей тогда, — это броситься к солдатам, вместе с ними идти на войну.
Солдаты прошли. А Мария все стояла. Она не знала, чьи это слова, кто написал музыку… Знала только, что вот кто-то сумел, сделал. И люди, миллионы людей несут эту песню в бой и, может быть, умрут с этой песней… А Мария еще не сделала ничего.
Но она сделает.
Вот только пошлет сыну телеграмму… Что отец пропал без вести… Только сходит на Арбат, в Хлебный переулок…
На Главном почтамте людей — битком. Но тихо и несуетно. Как будто все, кто пришел сюда, были заняты одной мыслью и одной заботой. Люди молча сдавали телеграммы, получали денежные переводы, на тетрадных листках торопливо писали письма.
Марии подумалось, что женщины и мужчины, пожилые и молодые, гражданские и военные — все связаны родственным, кровным, неразрывным. Как в большой, многоликой семье. И мать одна, и отец… И молятся одному богу…