Мария поняла, определила. И обрадовалась. Наверное, потому, что сейчас, как никогда, нужна была мужская твердость.
Степан Михайлович сказал:
— Признаться — ждал. Ну, было время — случались нелады: то рисовать иль другое, женское или не женское дело — стрелять из винтовки… Культурно, некультурно… А нынче вон Гитлер вкладывает нам культуру… Так что спорить будем после.
Мария, что ни говори, готовила объяснение, оправдания… А получилось так просто…
Угодил день, когда все были дома, — сошлись неожиданно. Степан Михайлович оставался все таким же, суровым, немногословным, тяжелым. Свекровь показала цветастый платок, что дали ей на оборонительных рубежах за хорошую работу, сказала:
— Надену после войны, — долго поджимала губы, потом спросила: — Ты к нам надолго?
Мария ответила:
— Я — насовсем, — и глянула на Степана Михайловича полными слез глазами, — если не стесню…
Прасковья Кузьминична ахнула. Обхватила, обняла сноху, захлебнулась слезами:
— Да милая ты моя-а!.. Да родная…
Костя хмуро заметил:
— Вот теперь все хорошо.
Господи, как он сказал!.. Отец…
Степан Михайлович мотнул бородой в сторону внука:
— Нашей породы.
Костя повторил:
— Теперь все хорошо. Теперь я познакомлю тебя с Клавой.
— А ведь мы знакомы. Ели арбуз… Два часа назад.
Костя долго смотрел на мать, не произнося ни слова, не решаясь спросить…
— Если б ты знала, какая она хорошая…
Мария улыбнулась:
— Она красивая.
Костя смотрел широко открытыми отцовскими глазами. Словно убеждая, как серьезно у них, заговорил, заторопился:
— Мы давно дружим. Еще с ноября. Встретились в тот день, когда получил твою телеграмму.
И осекся.
Мария сказала:
— Это было ужасно.
Костя молчал. Припомнил ноябрьские лютые дни, старичка-почтальона с виноватыми глазами. Он протягивал телеграфный бланк, рука дрожала…
В одну минуту припомнил все.
Телеграфные строчки шатались, ползли в сторону; слова то сжимались, то разбухали, каждая буква делалась большой и почему-то округлой, похожей на орудийное жерло.
Дед Степан Михайлович курил и придушенно кашлял, до рассвета тяжело, грузно ходил по квартире, на кухне пил холодную воду. Бабушка плакала и молилась. Опускалась на колени, кланялась, тупо билась головой о половицы.
В ту ночь мать виделась Косте далекой и чужой, учителя казались робкими и сконфуженными — они не воевали. Школьные товарищи были ненадежными, слабыми: они сидят за партами и слушают, заучивают ненужное.
Начинал думать, что никто уже не сумеет, не поможет, не осилит… Потому что отца больше нет.
Только он, Костя.
Он сидел за партой и смотрел в окно. С третьего этажа были видны черные заводские корпуса и большие трубы теплоцентрали.
Тяжелые молоты за окном, за каменной заводской стеной бухали могуче, с железным потягом: «Бе-ей!.. Бе-ей!..» И Костя неожиданно решил: «Могут. Если даже убили отца — могут».
Сидел за партой и не помнил, не замечал, что идет урок. Он еще не принял никакого решения, но уже знал: надо по-другому. Отец поступил бы по-другому. Полковник Добрынин.
— Добрынин! — громко повторил учитель.
Костя пришел в себя: увидел учителя, седого, дряхлого. Очки в старинной металлической оправе.
Шел урок немецкого языка. И его, Константина Добрынина, вызвали отвечать…
Поднялся.
Учитель поправил очки:
— Добрынин, я вызываю тебя в третий раз.
Урок немецкого… Зачем? О чем думает этот старик?
— Я не приготовил урок, — вызывающе сказал Костя. — Я не буду отвечать!
Учитель молчал. В классе было тихо. Только завод глухо ворочал за окном.
— Я не буду заниматься немецким!
Учитель грустно смотрел на своего лучшего ученика. Весь класс молчал.
Костя дохнул неизбывной тоской:
— Моего отца убили.
За стеной гудело и бухало. Там делали танки. На этих танках пойдут в бой…
У станков, у паровых молотов, у конвейера стояли люди, которые могли все.
А здесь — урок немецкого языка. Зачем?
Ждал, что скажет учитель. Но тот прикрыл глаза дряблыми веками, не вымолвил ни слова.
Никто не знал, что в первую неделю войны он потерял двоих сыновей, получил в один день две похоронные. Старик не плакал. Он проклял фашистов.
Учитель хорошо знал разницу между народом, языком и режимом, но вполне понимал мальчика…
— Разрешите мне уйти, — сказал Костя.
Учитель согласно наклонил голову.
Поднялся еще один.
— Я — тоже.
Учитель опять наклонил голову. Словно отрекался от всего, чем занимался всю жизнь. Понимал, что поступает неправильно. Но поступить правильно не хотел. И не мог.