Все остальное отошло. Днями казалось — никогда не было ни ласковых вечеров, ни музыки, ни женского смеха…
Он всегда видел лицо жены, строгие глаза, неожиданную улыбку. Но почему-то не слышал голоса. По ночам просыпался. Его звали: «Папа…» Их было четверо, и, проснувшись, никак не мог вспомнить, чей слышал голос.
Полковник Суровцев был твердым человеком, и никто не мог лаже заподозрить, какую боль носит он в душе. Только адъютант мог бы догадаться… Но тот был совсем молоденький, недавно из училища; адъютант искренне считал, что любить может только он, лейтенант Андрющенко, и только санинструктора Леночку Белову, а у начальника штаба армии лишь заботы и дела.
Вчера полковник получил письмо. И заперся. Потом вышел, приказал:
— Бутылку коньяку. Чтоб на одной ноге…
Адъютанту голос показался необыкновенно громким. Таким голосом приказывал командующий. Кинул руку под козырек, щелкнул каблуками. Повернулся, как на смотру. И уж когда выбежал из избы, догадался… Он не знал, где взять эту бутылку, даже не предполагал, что в армии есть коньяк; перепугался — не найдет… Но оказалось, что коньяк есть, совсем близко. Капитан-интендант, узнав, что просит полковник Суровцев, тоже перепугался; завернул коробку конфет и две плитки шоколада… Все это лейтенант выложил на стол и опять щелкнул каблуками. А полковник сказал:
— Погоди, — налил в два стакана, улыбнулся всеми морщинками: — Давай выпьем.
Лейтенанту это показалось совсем уже страшным: коньяк ни разу в жизни не пробовал; водку, свою «наркомовскую» порцию, таясь, отдавал шоферу Жаркову. Тот говорил:
— И правильно делаешь: не пей. От водки одни неприятности. Я из-за нее любовь потерял. Не пей.
А полковник Суровцев налил едва ли не полный стакан. При этом сказал:
— Выпьем. Конфеты Леночке отнеси.
И опять улыбнулся. А лейтенант похолодел: знают. Зажмурился, выпил.
Чувствовал, что сделался пьян, но старался держаться подчеркнуто браво и тем выдавал себя…
Шофер Жарков сказал:
— Хватил? Ну, правильно… А как же — не пить?
Полковник Суровцев так и не успел поделиться с ним своей радостью…
Жена писала: «Гриша, милый ты мой…» Она писала, что дети живы, здоровы. Всем говорят, что отец у них — генерал. В детском доме их называют: «Дети генерала».
Григорий Ильич больше всего не любил неправду и сентиментальность, пусть даже детскую. А на этот раз принял. Решил, что большой неправды в этих словах нет. Да в конце концов, не ахти что такое быть генералом. Куда труднее быть талантливым генералом.
Но поговорить об этом, просто поделиться своей радостью не успел.
— Пятнадцать минут назад, — повторил полковник Суровцев. — На участке семьдесят восьмой дивизии. Интенсивная артиллерийская подготовка, — выпрямился, шевельнул плечами. — Это начало.
Да, конечно. И хоть генерал Жердин ждал этого начала и был готов ко всему, удивился: начальник штаба докладывал слишком уж просто, слишком по-домашнему, как будто речь шла о незначительной, местной операции, которой не стоило придавать серьезного значения. Взглянул, схватил полковника цепкими глазами и понял вдруг, что Суровцев оттого спокоен, что уверен.
Что ж, можно позавидовать.
— Дайте мне семьдесят восьмую, — сказал Жердин. И подумал, что если не устоит Добрынин, то кто же устоит?
Вспыхнули, загорелись в душе боль и досада: будут стоять — ни шагу назад. Но ведь солдат не железный.
Загорелось и погасло: надо стоять.
Командир батальона капитан Веригин хрипел в телефонную трубку:
— Грехов, ты меня слышишь? Следи за водой!
Мишка толкнул каску назад, прислонился к самой земле, зажал одно ухо, чтобы, значит, грохот не мешал, бодро кричал:
— Фрицы у нас на глазу, товарищ комбат!
Немецкие снаряды рвали берег, валили, выворачивали деревья. В предутренней темноте солдаты видели мазутно-черную донскую воду, по которой метались нестерпимо горячие всплески огня.
Мишка Грехов лежал за пулеметом, обжигал губы — докуривал цигарку. Пулеметное гнездо притаилось в крепком яри́стом берегу, под корневищем подмытого осокоря. От него в сплошном ежевичнике тянулась неглубокая, узкая траншея. Еще один пулемет Мишка поставил слева метрах в ста, под старым комлем, который накатило, должно быть, половодьем… Правее — еще один.
Ночью Мишка подрезал густые оголенные коренья перед пулеметом, с великой опаской, чтобы не плеснуть, не нашуметь, нагишом лазил в реку, промерял дно. Знал, что немцы станут прыгать в воду метрах в сорока от берега… На этих-то метрах и секанет Мишка. И другие, знал он, маху не дадут. Нарвутся фрицы на кинжальный огонь…