ВДОЛЬ КАНАВЫ, ПО МОСТОЧКУ…
Росли мы в свое время потихоньку, не то чтобы заморышами, но и не очень тянулись ввысь и раздавались в плечах: видать, было тому причиной не очень разносольное питание лихой военной поры. Но и жалобиться на скудость грех, лес выручал всегда: давал к столу грибы, ягоды, съедобное разнотравье, а при удаче — и боровую дичь. Вот почему с ранних лет дотошно изучали мы близлежащие леса, с каждым разом все дальше и дальше углубляясь от знакомых мест в тайгу, с оглядкой на приметные ориентиры и с тревожно-радостным ожиданием встречи с неведомой еще стороной. И это было как наваждение. Неодолимо тянуло под сень деревьев, за речку, за уходящую от поселка стрелой канаву, на новые нехоженые места, вслед за безмятежно плывущими куда-то облаками.
Из рассказов старших, из первых прочитанных книг я знал, что есть на свете моря и горы, и реки не чета нашему мелководному Ниапу. А еще есть большие города, белые, как крыло лебедя-кликуна, залитые ярким электрическим светом. Верилось в это и не верилось, но тревожило всегда, особенно в тягучие вечера, когда перед сном собирались мы на кухне. Подкопченное стекло семилинейной керосиновой лампы, подвешенной за дужку к потолку, отражало металлической тарелкой-абажуром неяркое пятно света, сгущая в углах темноту и создавая тот спокойный тихий уют, который так располагает к беседе. Больше всего мы говорили про Сталинград, потому что именно под этим городом воевал мой отец, охотился за немцами со своей неразлучницей — снайперской винтовкой. А с последним письмом пришло новое слово: Саратов. Там в госпитале поправлялся отец. Как написал он в своем письме, «накрыли его засаду немцы минами и посекли, как капусту. В отместку за убитого им офицера». Отца за его раны и пролитую кровь мне до слез было жалко. Но главное, что он жив и слал приветы всей нашей многочисленной родне и всем знакомым. Я уже не раз рассказывал ребятам про его удачный выстрел и еще говорил, что мы с матерью собираемся в этот самый Саратов, на свидание с отцом. И мои друзья не смеялись надо мной, хотя, наверное, не верили в столь далекую поездку.
Мать и правда обмолвилась в разговоре: неплохо бы навестить отца. Но все понимали, что это неисполнимо. В такое-то время, за тысячи километров? Но теплый уголек надежды уже разгорелся во мне, и я почти верил в эту встречу, жил ею и каждое утро напоминал матери о ее нечаянно оброненном слове. Но та только вздыхала в ответ.
— А давайте фронтовику рыбки навялим, — предложил Валька, когда мы к вечеру собрались на заветной своей завалине у старой школы. — Раненым и больным завсегда соленого хочется.
— Пескаришек из Ниапа, что ли? Так это разве для бойца рыба? — возразил ему Рудька.
— Пескарь, он на сковородке хорош, особливо со сметаной, — задумчиво протянул Валька, — но мы на речку не пойдем, а махнем в Тебеняк, на озеро — щук вываживать. У меня и примана из ложки сделана. Блестит получше живого чебака, я ее кирпичной толченкой начистил.
— Страшновато в этакую даль. Двенадцать верст, и все лесом. Да и дома не отпустят, — нерешительно намекнул я.
— А мы им про это не скажем. Ну а лес… Что, мы его не видали? Дорогу я знаю, на мельницу два раза с дядькой ездил. А по пути кузнечиков наловим. Окунь до них здорово жоркий.
— Тогда и червей накопаем. У нас в огуречной гряде их хоть лопатой греби, — как уже о решенном сказал Рудька.
— И червей можно. Это для карася первое лакомство. — Валька у нас всегда в закоперщиках, если нет моих старших братьев. За ним и первое, и последнее слово. А тут и вовсе — рыбалить идем в неближнее место, щук да карасей ловить моему отцу в подарок.
Ночевать убрались на Валькин сеновал, чтобы не проспать раннюю петушиную побудку. Домашним про нашу задумку я и словцом не обмолвился, по грибы отпросился. Меня и слушать бы не стали. Вот надергаем рыбы, тогда и разговор другой. Кто за доброе дело ругать станет? А грибов, при случае, и обратным ходом насшибаем.