Сквозь горячечную дрему слышу с кухни негромкий голос соседки Капитолины Моржовой:
— К Котельниковым с обыском из района наехали. Говорят, когда баню тушили, мясо горелое нашли.
— Господи, страх-то какой! Ну и что сам поясняет? — спрашивает бабка.
— Да у Макси, как у змеи, ног не сыщешь. Лося, мол, в лесу подобрал. Рысь его порвала, он и свалился. Хотел будто на нужды фронта сдать, да не успел.
— Этот ужом из-под вил вывернется. Где его укусить.
— Тут и простаку ясно. У него и в районе заручка найдется. Подмажет где надо и снова пошел лес чистить. Другого давно бы упекли куда подальше, а этот… Нет, видно, правды на свете. Кто последние жилы из себя тянет, а кто с жиру бесится.
— Тише ты, тише, — улещает Капитолину бабка.
— А что тише-то! Ты вспомни уполномоченного, что зимой приезжал, собирал деньги в помощь фронту. Морда красней кирпича, щеки как у борова расперло. С постных харчей, что ли? Сложил в портфель денежки, увязал в сморкастый платок наши сережки да колечки — только его и видели. А ведь ночевать опять же к Максе пожаловал, бабе евоной хвастал, что купил дом в городе и в районе его только бронь держит… Э-э, да все они одним миром мазаны.
И мне неясно многое в этой жизни. Большинство сельчан голодует, изнурительная многочасовая работа на стекольном заводе съедает последние силы, но люди верят в победу и отрывают от себя последнее фронтовикам: собирают теплые вещи, сушат грибы, ягоды, лечебные травы, зимой стряпают и морозят пельмени. А Макся? Да что там говорить! У той же Капитолины забор между нашими огородами на подтопку разобран, а у Котельниковых в огороде новина навожена — одно к одному ровненькие золотистые сосновые бревна. Такому и война не помеха.
Журчат неподалеку тихим ручейком голоса Капитолины и бабки, убаюкивают меня. Нанизывают они слово на слово, одну новость обсудят, за другую зацепятся. И несут, и несут меня теплые воды. Я пытаюсь вспомнить что-то недавнее, нужное, но снова медленно падаю в какую-то пустоту. Да и был ли он, Макся? Окровавленные мешки со свежим мясом, спрятанные в тальниках; яркие сполохи ночного пожара? Может быть, приснилось все это мне и исчезнет вместе с окончательным пробуждением. Все. Кроме нашей землянки.
ЗМЕЙ ПОЛЕТЕЛ
А начиналось все так хорошо. И день родился теплый, ласковый, напоенный крутым майским солнцем, облупившим уже многим из нас вечно шмыгающие носы. Прогретая земля, освободившись от тяжести лежалых снегов, жадно выбрасывала навстречу светилу первую нежную зелень, дышала легко, со стоном, будто живая.
У весны — особый аромат, но главное — ощущение ядреной свежести, пробуждающейся новизны. Трудно понять себя, взвесить свои поступки — какое-то тревожное ожидание живет во мне, не дает успокоиться. Дед говорит: «Я шило потерял, а тебе оно, наверное, в одно место воткнулось, на месте дыру вертишь». Ему бы только подтрунивать. Хотя от правды не уйдешь: в такое время грех не удрать из дома, не полюбоваться просинью неба, не послушать говор талой речной воды. Манит к себе школьная завалинка, набитая сопревшим опилом, нутряное тепло которой согревает нас, располагает к сердечному разговору.
Скоротечные весенние дни выхлестывают наружу нашу энергию, подсказывают новые игры и забавы. Забываются на время разные обиды, один край поселка перестает враждовать с другим — всех примиряет лучистое солнце, которое одинаково щедро рассыпает веснушки на лицах наших и бродовских ребят.
Венька Молокан держался особняком от наших ватажек, не союзничал ни с теми, ни с другими. Да и какая ему выгода в такой дружбе: сытый голодного не разумеет. Венькин отец тоже воюет на фронте, и в этом он как бы уравнен с нами в правах на участие в общих играх. Загвоздка — в другом. До войны заведовал Венькин отец пунктом по приему молока, который все для удобства называли молоканкой. Располагалась она в просторной чистой избе, поставленной на отложине небольшого озерца, на окраине поселка. К этому озерку у нас был особый интерес.
Зимой посреди застекленевшего озерка мы вбивали кол, одевали на него обычное тележное колесо, от которого во все стороны лучами разбегались легкие шесты. Оседлаешь, бывало, санки и летишь по кругу, покрикивая тем, кому подошла очередь вращать колесо, чтобы крутили его быстрее, и, поймав нужное мгновение, расстаешься с концом шеста — неведомая сила выстреливает тебя в сторону, и ты летишь визжа от восторга, пока не воткнешься головой в зернистый снежный сугроб.
Молоканка лишила нас этой забавы. До войны, когда в каждом дворе была корова, а то и две, вечерами у молоканки всегда было людно, позвякивали ведра, бидоны, натужно гудел сепаратор, из деревянного желоба с тыльной стороны избы струился зеленоватый ручеек, разнося вокруг приторно-кислые запахи и постепенно заиливая озерко. Полуголодное военное время, непосильные налоги на скот и, главное, отсутствие мужских рук — опустошили большинство сельских притонов, но будь в поселке хотя бы две-три коровенки, власти, наверное, не закрыли бы приемный пункт, заведовала теперь которым жена воевавшего Молокана, тетка Липа. Говорили про нее разное, но больше — худое. Потому что никто не понимал, что она делает со своими стеклянными пробирками, набирая в них на пробу удойное молоко. Только получалось так, что бедные коровы в вымени носят не молоко, а воду. И бабка моя возмущалась: в кринке сметанный усадок в добрую ладонь, а снесешь молоко Липе — нет в ней лишней жириночки.