Выбрать главу

А вот прозвище главе семьи досталось явно не по чину — «Пера-Барыня». И умысел здесь виделся не в том, чтобы пообидней просмеять его бедность — как раз на такое вряд ли у кого язык повернулся — просто удивляла всех странная походка Перфилия. Вот и сейчас он не идет, а расхристанным маятником раскачивается над дорогой — все в его бескостном теле находится в постоянном движении, плавном и неторопливом. Разбитые, грязные ступни ног, которые все лето не знают обувки, кажется, не приминают даже дорожной конотопки. Змей и прочей гадости Перфилий не боится: может, навсегда изгнал из себя страх или знает какой наговор. Но люди утверждают, что видели, и не раз, как послушные его цыганскому глазу до самого хвоста поднимались перед ним гадюки, раскачивались сонно из стороны в сторону, а потом без привычного шипа исчезали в траве.

Дед рядом с ним выглядит форсисто: высок, худощав, складен. Косоворотка перехвачена в талии узким ремешком, на ногах добротные сапоги собственной работы. На земле он держится твердо, шагает прямо, уверенно. Чувствуется по всему облику: хозяин…

Немного приглядевшись к знакомым придорожным лесам, я прислушиваюсь к странному и не совсем понятному для меня разговору, который на ходу, неспешно они ведут между собой.

— Человека на земле забота держит, — размахивает руками Пера-Перфилий. — Пока в бегах да в работе, о болячках думать некогда. Я по себе сужу: лето явится, я не болею и не люблю болеть. Потому что в лес надо, и думка одна: как семейство свое прокормить. А как зима на печь загонит и… началось. Тут кольнуло, там екнуло. И все лежанье не в радость, чувствуешь: силы по капельке из тебя вытекают. На глазах рассыпаешься…

— А мне вот и зимой стариться недосуг. Не имею такого права. Сынов дождаться надо да внуков поднять чуток, а уж тогда можно и за речку…

— А ты живи, ничей след не заступил.

— Так-то оно так, да всему есть предел. И жизни тоже. Сколько намеряно — проживешь, чужого и при желании не прихватишь.

— Нет, Степаныч, — помолчав, опять заводится Перфилий, — не ровно в жизни люди стоят. Взять хотя бы нас с тобой. У тебя до войны три взрослых сына в помощниках ходили — дай бог им вернуться! — теперь вот внуков целый нарост. По песчинке можно и гору насыпать. А мне каково, когда в глазах от юбок мельтешит. Только и осталось, что леса от грибов и ягод чистить. Топор бабе в руки не сунешь.

— В этом браке сам виноват, — подкашливая, сквозь усы улыбается дед. — Да ты не паникуй, разохотятся девки, посыплются ребятенки, как горох.

— Если бы всё по-хорошему. Только доброе-то всегда лежит, а худое впереди бежит. Где они нынче, женихи? Все в окопах парятся.

Не вспоминали бы лучше про войну, не грустили. Лес-то вот он какой, светлый, радостный, совсем не для гореванья.

Я гляжу, как над самой переносицей деда темным двукрылым журавликом прорезается морщина, над ней вторая, третья… И летит этот клинышек куда-то в глубины его серебристых волос, там обрывается его полет. А может, это и не журавлики вовсе, а бесконечные думы деда о сыновьях и внуках?

— Ничего, — мрачновато роняет он, — хвост гадине прищемили, теперь не уползет в свою проклятую Германию.

Замкнулся дед, попыхивает дымком самокрутки, теперь нескоро разговорится. А Перфилий подплывает к нам лебедочком, ему печаль неведома, вспыхнула искоркой на ветру и погасла.

— Ну что, милованы, приутихли, сентябрем смотрите. На веселую работу торопимся, а песни дома оставили. А ну, родимые! — Он перехватывает у меня оглобельку, и вдруг пронзительно чистым голосом врезается в лесную тишину:

Запевай, подруга, песню, запевай, какую хошь. Гитлера на штык поддену, раздавлю его, как вошь.

Вот тебе и Барыня, не знаешь, какое коленце выкинет, каким чудачеством развеселит. Но от дурашливых, сочиняемых на ходу частушек Перфилия становится теплее, ноги сами отмеряют дорогу. Теряется она среди мощных сосновых стволов, огибает закраинами цветущие луговины, бежит просветленными березовыми колками, раздваивает темным торфяным следом высокую болотную некось. Густым малиновым настоем разгорается заря, один за одним зажигает листочки на кустах и деревьях, накаляет зеленым жаром каждую хвоинку. Прогретый воздух шевелится как живой, смотришь — и не поймешь: не то травы колышутся беспокойно или волнуется марево над ними, а может, это в моей голове непорядок — кружит ее от густых ароматных запахов.