Выбрать главу

Бабка, управив свои неотложные дела, доставала с полатей прялку с куделью и, катая в пальцах веретено, задумывалась надолго. Я уходил в горницу, вытаскивал из-под комода смастеренное братом ружье и снимал со стены барельеф. Память возвращала меня к счастливым минутам, проведенным вместе с дедом в бору, я словно наяву слышал хруст валежника под его сапогами, улавливал лесные запахи. Начиналась ежедневная любимая мною игра — глухариная охота.

Однажды мать пришла из школы намного раньше, о чем-то долго шепталась с бабкой, а потом села рядом со мной.

— Хочу попросить тебя, сынок… Сам знаешь, как трудно всем сейчас. Вот окончится война, приедут с фронта мужчины, и наш папка обязательно вернется. Всего будет вдосталь. И хлеба, и карандашей, и бумаги. А сейчас нечем писать в школе. Кончились мел и грифель…

Что такое мел, я знал. Маленькие белые кругляшки, которыми ученики писали на линованных дощечках вместо бумаги. Но при чем здесь я? Чем могу помочь нашей школе? А мать погладила ладонью мои волосы и как-то жалобно попросила:

— Ты не мог бы отдать нам своего глухаря?

Глухаря? Радостных встреч с которым я ожидал каждое утро? Который и в снах являлся мне во всей своей броской красе? Но глаза матери были сухи и печальны.

— Ладно, бери, — сказал я дрогнувшим голосом, не чувствуя нависших на ресницах слез.

Во дворе, под оханье бабки мы колуном разбили барельеф. Под краской оказался обыкновенный известняк. Мать в чистую тряпицу собрала все до последней крошки, а самый большой обломок, на котором красовалась яркобровая глухариная голова, протянула мне.

— Возьми, сынок. На память. Большой будешь, вспомнишь…

ЖИВЕМ, ВНУЧЕК, ЖИВЕМ!

Год на год не приходится. Как долго, нетерпеливо ждал я лето, а оно пришло на удивление такое смочное, что ни днем, ни ночью в небе просветинки не сыщешь. Не показывает солнышко своего лица, таится за обложными хлябями. Тяжелой дымкой тянутся над самыми крышами рваные тучи, цепляются за кроны тополей. Прохудилось что-то вверху, льет и льет беспрестанно.

И жизнь какая-то тягучая и сонливая, совсем не в радость. Ненастье невольно меняет устоявшийся жизненный уклад нашего подворья. Не гомозятся привычно за наличниками воробьи, сидят взъерошенными пуховыми комочками, поблескивают черными бусинками глазенок. Куры тоже про двор забыли, притихли на насесте в стайке, что-то тревожит их, не дает покоя. И даже собака — будто и нет ее — забыла свои сторожевые обязанности, часами не размыкает глаз, отлеживается на обмялье в своей конуре, не пробует голос, а лишь скулит в дремотном забытье: видно, и сны у нее несладкие, с непогодой, про нелегкую собачью жизнь…

В огороде же на глазах все прет, в зелень, в рост, в ботву, а не в овощ. Гниет в напитанной влагой земле молодая картошка, чернеют на корню помидоры, а огурцы, едва завязавшись, покрываются ржавой осыпью, словно коснулась их заморская болезнь — оспа, так безобразно изъевшая лицо нашего сельчанина Дмитрия Башмакова.

Одни коровы ненастью рады, весь день в лесу отъедаются. Пауты да комарье от дождя попрятались, а травы — раздолье. Одурев от сытости, вечером, еще далеко от дома со стоном мычит наша Зорька. Идет она медленно, тяжело, широко расставляя задние ноги, оберегает разбухшее вымя, из которого во все стороны торчат соски. На таком травостое и не ведерница не подводит хозяйку, отпускает по полному подойнику молока. Но бабка заглядывает далеко вперед и потому непритворно вздыхает, будто сама себе жалуется.

— Опять без сена останемся. И в какое наказанье такая мокреть?

И молоку рада. Да кто ему не рад? Как ни тяжело пришлось в войну нашей семье, а перемоглись, устояли от искушения забить исхудавшую вконец коровенку.

Помню, проснулся я от какого-то шумного восклицания. Потихоньку выбрался из-под вороха старых одеял и тряпиц, под которыми спали на полу вповалку мои родные и сродные братья и сестры. Шумно и нездорово дышали они во сне. Дотлевала за окнами зимняя ночь, скреблась в окно стылая ветка черемухи. Вжик, вжик, вжик — едва слышно доносились с кухни непонятные звуки. Через узкую щель между неплотно прикрытых половинок дверей в комнату проникал желтоватый свет. Любопытство пересилило мое желание возвратиться в тепло нагретой постели, и я тихонько подошел к двери. Дед сидел на голбце и, прижав к колену лезвие длинного ножа, точил его бруском. А перед ним стояла бабка и мяла в ладонях застиранный передник.