Грустная песнь, грустное лицо Грунюшки — щемили за сердце. За дверьми топотали кони. Молодые парни садились на украшенных лентами, разжиревших зимой лошадей. Тройка снежно-белых, вся в лентах, стояла у самого крыльца. Сзади была соловая стольниковская тройка, гнедая тройка старосты, несколько одиночных саней. Бакланова с Грунюшкой усадили в первую тройку. С ними сели Дятлов и Алексей Алексеевич. Курцов гарцевал, сидя на попонке, на толстом мохнатом выкормке. Антонов вскочил на своего стройного текинского коня, староста Щунак молодцевато сидел на большом караковом коне.
— Ну! Айда те! Вперед! — крикнул Антонов.
Белые кони рванули. Бакланов и Грунюшка ударились о спинку саней и понеслись в каком-то волшебном забвении. Близко было бледное, суровое лицо Грунюшки и казалось далеким. Дальше, чем было. «Моя Грунюшка», — думал Бакланов и не смел ничего сказать. Через ее плечо был виден стройный Антонов, рукава зипуна и шубка, одетая наопашь, развевались и казались крыльями, он низко нагибался на высоком седле, из-под старой барашковой шапки с мотающейся серебряной кистью на голубом шлыке смотрело румяное улыбающееся лицо, и он говорил что-то Грунюшке, а что — не было слышно. Не слышала и Грунюшка. Звенели бубенчики, заливались колокольцы, храпели в такт скоку лошади, летели комья снега и ударяли в ковры по бокам саней. Рядом с Баклановым, болтая ногами, скакал Курцов. Лицо его блаженно улыбалось, белые зубы сверкали на месяце, и он что-то кричал Бакланову. Не слышал Бакланов. Быстрее тройки неслись его мысли, и уловить их не могло сознание. Волшебной сказкой казалась жизнь в императорской России, чудными людьми эти Богом хранимые русские.
Сзади визжала Эльза, смеялся Коренев.
— Ух, ух!.. Пади!.. Берегись!.. — вопили, сами не зная для чего, ямщики, и так все давали дорогу.
Звенели бубенцы и колокольчики, бухали комья снега в натянутые, кожей подбитые ковры, кто-то дико кричал, джигитуя на скачущей лошади. Было что-то безумно веселое в этой бешеной скачке саней и верховых поезжан.
— Это вам, — сказал, обращаясь к Дятлову, Алексей Алексеевич, — не митинг протеста под красными знаменами.
— Глупо, Алексей Алексеевич, — передергивая плечами, проговорил Дятлов и всю дорогу до дома Шагиных молчал.
XL
На крыльце молодых встретили Шагины и Стольниковы с хлебом-солью. Ярко горели фонари и лампы. Высоко подняли Шагин с Еленой Кондратьевной каравай хлеба, образовали арку, и, сгибаясь, под нее проходили Бакланов с Грунюшкой, а за ними и все поезжане. Едва только Бакланов нагнулся, на него полетали зерна, колосья пшеницы, хмель, орехи, пряники и мелкие монеты.
— Богато! Богато жить! Дай Бог, богато, — говорил батюшка.
В столовой было накрыто для свадебного пира. Когда все стали по своим местам, намеченным маленькими записочками, где кому сидеть и с кем беседу держать, священник благословил яства и пития. Курцов, Сеня, девочка, подруга Грунюшки, и еще две девушки стали обносить вином. Поднялся старый Стольников, все встали и затихли. Щелкнули ключи выключателя у оконного экрана, трубачи порубежной стражи в сенях торопливо продули трубы.
— За здоровье, — торжественно проговорил Стольников, — державного вождя Земли Русской государя императора Михаила Всеволодовича!
Грянуло «ура». На экрана появилось благородное лицо в короне и порфире, и звуки гимна, играемого звукодаром, слились с мощными аккордами трубачей.
Когда кончили кричать и петь святой народный гимн, поднялся опять Стольников и провозгласил:
— За здоровье воеводы Псковского, его высокопревосходительства тысяцкого Анатолия Павловича Ржевского.
И опять — «ура»! Трубачи играли марш Псковского воеводства.
Тосты шли за тостами, и наконец раздался главный, давно жданный тост.
— За молодого князя и княгиню!
К Бакланову и Грунюшке потянулись родители Грунюшки и Стольниковы с подарками.
— Вот тебе, родной Гриша, — сказал Шагин, подавая дорогую мерлушковую шапку с белым верхом, в которой был вложен синий пакет, — дарственная на осиновые верхи… Об весну вместе с Грунюшкой под яровые распашете.
— Примите, Григорий Николаевич, — сказал Стольников, — от меня с Ниной Николаевной бычка холмогорского и двух телок. Начинайте свое хозяйство.
Учитель Алексей Алексеевич поднес свой ларец с художественно сделанной из дерева инкрустацией и сказал стихи. В них говорилось о том, чтобы Грунюшка была счастлива, богата, красива и плодоносна, «как эта слива».
Старый дед Шагин поднялся с кубком вина.
— Желаю здравствовать, — сказал он, — князю молодому с княгиней! Княжному отцу, матери, дружке со свахами и всем любящим гостям на беседе. Не всем поименно, но всем поровенно. Что задумали, загадали — определи, Господи, талан и счастье: слышанное видеть, желаемое получить в чести и радости нерушимо!
Кругом раздались голоса:
— Определи, Господи!
— Помогай святая Богородица!
Гости потянулись к молодым с бокалами вина. — Горько! — крикнул Антонов.
— Горько! — зычно заревел Курцов.
— Горько! — чокаясь с Баклановым, сказала Эльза и закатила к потолку голубые глаза.
Бакланов целовал Грунюшку и не узнавал ее. Не те румяные, горячие губы, которыми целовала она его шутя, шаля, на «подушках» мягкие и влажные, отвечали на его поцелуи, а прикасались к нему сухие, тонкие, податые, холодные губы, трепет пробегал по ее лицу. Лицо было холодное, суровое.
«Ужели разлюбила?» — думал Бакланов.
— Горько, горько! — кричали гости.
Девушки пели песню:
Молодых повели на их половину.
XLI
В столовой шел пир горой. Шумели гости, но уже и шуметь устали. Хриплыми голосами заводили девушки пятый раз все ту же песню:
Ой, заюшка, горностай молодой!
Курцов спал, облокотясь на стол. Антонов, по обряду, с обнаженной саблей стерег у дверей в покои молодых.
Скучный сидел Стольников. Он устал-таки. Елена Кондратьевна то была бледна, как небо перед утренней зарей, то вспыхивала пятнами и сурово поджимала губы. Пора гостям расходиться, а не уходят. Отставной матрос с «Авроры» разгулялся и все хотел спеть частушку про «клешника», старик Шагин его успокаивал.
— Ну, — сказал наконец Стольников, поднимаясь из-за стола и обращаясь к Федору Семеновичу, — друг, рассвет уже близок, далека наша дорога. Пора и покой дать. Да благословит дом ваш Господь Бог! В добрый час повенчали мы дочку вашу. Пусть родит сынов великому государю нашему.
— Спасибо на добром слове, ваше превосходительство, — вставая, сказал Шагин, — будешь у государя, расскажи ему, — воспитаем внучат, чтобы любили царя и Россию.
Пошли подниматься и другие гости, говорили ласковые слова хозяевам.
— Эх, — размахивая рукой, кричал старый матрос, — вспомнились мне песни, да все непотребные слова в них! Не было молодости у меня. Съел ее кровавый Интернационал. Спойте, родные, что-либо, чтобы душу мою залить радостью вашенской, чтобы забыть мне паршивые напевы краснобалтских песен.
запел хорунжий.
звонким колокольчиком зазвенел голос Маши Зверковой.
Разъезжались гости. Румяная, улыбающаяся, счастливая, провожала их Елена Кондратьевна, самодовольно разглаживал бороду Федор Семенович.
В избе стало тихо. Последнего усадил с собой в сани хмельного матроса Антонов и повез. Все махал рукой старый матрос Краснобалта и пел, улыбаясь пьяной улыбкой:
Мутный свет позднего утра сизыми волнами полз во двор. Пел хрипло петух, тосковали куры. Ждали Грунюшку.