Соседу
Мальчишка-сосед! За тюремной стеной
Ты так же грустишь, как и я.
И снятся тебе городские огни,
И улица манит тебя.
И я согласиться готова на то,
Что больше не выйду на свет,
Лишь только бы солнце, деревья, весну
Увидел мой юный сосед.
Ведь все, что от счастья осталось у нас —
Заложено в счастье детей.
И я не хочу, чтобы плакал в тюрьме
Один из моих сыновей.
И я не хочу, чтобы вместе со мной
Делил этот тягостный бред
Взращенный и вскормленный нашей страной
Юнец девятнадцати лет.
А впрочем, хочу я того или нет,
Что толку в хотеньях моих?!
Я только могу эту песню сложить,
Чтоб боль разделить на троих.
И вот моя песня готова. Увы!
Какой необдуманный шаг!
Забыть о тебе, отдохнуть от тебя
Теперь не смогу я никак.
Ты будешь со мной среди трудных дорог,
Подернутых грозною тьмой.
И горе твое, как дорожный мешок,
Я буду носить за спиной.
В. Б
Отстрадала, замолкла, отмучилась
и уходит, строга и бледна,
боль познавшая самую жгучую,
из несчитанных тысяч — одна.
Ее волосы спутаны черные,
ее бледные руки, как лед.
Исказило страданье упорное
отзвучавший, измученный рот.
Но идут еще толпы бескрайние
по дорогам нужды и тоски,
и перо выпадает в отчаянье
из моей неумелой руки.
Палач
Мне все равно, кем был палач,
пока он не был палачом.
Все то, чем жил, что сделал он —
перечеркнул он топором.
И если верили ему
за то, чем он когда-то был —
своею собственной рукой
он это прошлое убил…
«В отбросах рылся человек…»
В отбросах рылся человек,
такой оборванный и грязный,
что ты взглянула краем век
и мимо поспешила сразу.
А он взглянул тебе вослед
с такою силою презренья,
что ты за сотни долгих лет
не смоешь пятен осужденья.
«На межу сегодняшнего дня…»
На межу сегодняшнего дня
я ступила вечером одна.
Были годы — камень и песок.
Как сложить куски моих дорог?
Как собрать, поднять, соединить —
не связать, а в целое срастить?
Я сказала детству: — Помоги! —
Отозвались сверстники мои:
голоса пробились, как ручей,
от истоков жизненных путей.
Я сказала юности: — Приди! —
И она откликнулась — людьми.
И они заполнили разрыв,
берега времен соединив.
Я сказала зрелости: — А ты? —
И пришли товарищи, седы,
и, к плечу притронувшись плечом:
— Что стоять? — сказали мне. — Пойдем!
Больничное
Старуха одна умирала в больнице.
Мечтала о воле, а вышло не так:
не выпало доли домой воротиться —
свезли умирать в лазаретный барак.
Лежала она на больничной постели.
Тяжелое, крупное тело ее,
как будто на смех, неудобно одели
в мужское, негодное бабе белье.
Лежала старуха и все шевелила
своей онемевшей, чужою рукой.
И жгучее горе ей щеки мочило
никем не утертой тяжелой слезой.
Старалась поймать она встречные взгляды.
Поймав, улыбалась. Улыбка была
такою просящей, как будто пощады
искала и помощи чьей-то ждала.
А речь не давалась ей. Трудно срывалось
нечеткое слово, мешались слога.
Старуха, волнуясь, напрасно старалась
яснее сказать — и никак не могла.
За окнами стлалась степей бесконечность
в некрупных увалах, в унылых песках.
Кончалась короткая жизнь человечья,
как малая речка в безводных степях.
Тоска наши души тисками сжимала.
Был тяжек покой лазаретного дня.
И только старуха, что здесь умирала,
глядела сквозь стены в родные края.
И видела то, без чего невозможно,
казалось, ей здесь, в чужине, умирать…
Но чем мы могли в этих стенах острожных
помочь ей, и что мы могли ей сказать?!
Немногого, правда, бедняга хотела:
домой свои старые кости снести.
Мечтала о воле, да вот — не успела!
Свобода замешкалась где-то в пути.
Не мы ей могли приказать торопиться,
привесть к умирающей бабке ее…
Старуха одна умирала в больнице.
Подумаешь, дело! Зароют — и все.