Выбрать главу

— Пойдешь на парники убирать снег.

— И не подюмаю, — раздается непривычный в лагерном мире ответ, а то еще и добавит: — Не велик барин, мьозесь и сям убрать.

Свое «и не подюмаю» она действительно выполняла.

Как-то дали ее в мое звено, работавшее на уборке снега около теплиц. Звено у меня было особое — из одних старух колхозниц, тех самых, что сидели «за колоски». Среди них выделялась одна, совсем махонькая. Похожа она была на старушонку, которые на папертях «милостыньку сбирают». Вид ее показался странным, и я решила у нее узнать, кто ж она такая. Оказалось, она действительно — нищенка.

— За что ж тебя взяли? — удивилась я.

— За Бога, родименькая, за Бога!

— А в чем все-таки дело, за что судили тебя?

И тут как прорвало ее, и пошла она мне благостной скороговоркой рассказывать:

— Сподобил Господь Бог милостью своею пострадать за него меня, убогую. И мыслить такого не могла, что за нашего Спасителя, Господа Бога нашего, страдать доведется. Убогая же я, как есть убогая, и со своим старичком вместях милостыньку на папертях сбирали. И в мыслях наших того не было, что ниспошлет Господь Бог нам благость свою — пострадать за него, кормильца и поильца нашего. Ан ему-то видней. И взяли нас всех, убогих и сирых, с той паперти и присудили нам по три годочка кажинному, и страдаем мы ноне во спасение душ своих. И присудит Господь Бог нам Царствие Небесное, и благословен тот день, что нас с папертей забрали… Сподобил меня Господь Бог и старичка моего сподобил — только отпусти ты меня, родименькая, в барак поранее. Больно слаба я, да вишь, холод какой. Штанишки-то у меня все мокренькие. Как приду в барак, штанишки скидываю, у печки сушу, да больно дух от них плохой. Уж такой плохой, такой плохой, аж срамота. И перед Богом и перед людьми срамно. Ему бы, Богу, благолепный ладан воскурить, а вишь, дух какой идет, — ни то перед Богом, перед людьми срамно. Отпусти ты меня, родименькая, в барак заранее — штанишки до людей посушить. Век за тебя буду Бога молить, да ниспошлет он тебе…

Так убедительно было сочетание Бога, страданий за него и мокрых штанишек, что я эту государственную преступницу своей властью отпускала в барак до того, как извещал гудок о конце рабочего дня.

В скором времени старушонку эту куда-то увезли. Видать, забросили ее к нам по ошибке. Таких, как она, не пригодных к работе, содержали на «двадцать пятом километре» — инвалидной командировке. Командировками звались на Колыме лагерные поселения, и тут сказывалось присущее всей советской действительности лицемерие — кто нас в командировки посылал?!

В чине звеньевой я оказалась по той причине, что со мной эти старые женщины хоть как-то работали. Забитые, полностью растерявшиеся в обстановке лагеря с его проверками, разводящими, обысками, вечно кричащими вохровцами, они не умели за себя постоять и зачастую, работая на улице, не могли найти места, где бы погреться. На них всюду кричали и гнали свои же лагерники.

Работая снаружи, убирая снег в пятидесятиградусный мороз, порой мы заходили греться в одну из отапливаемых теплиц. Ее использовали для стекления рам. Эту легкую работу, как и всегда в лагере, выполняли сильные, здоровые молодые женщины, заслужившие свое привилегированное положение наличием тех или иных покровителей. Теплица хорошо натоплена, работают они в одних платьях, делают легкую работу — режут стекла, вставляют в лежащие на столах рамы.

Вваливаемся мы, с мороза — кайлили замерзшие глыбы снега со льдом, впрягшись в сани, вывозили в отвал, — намерзли валенки, намокли рукавицы, хотим передохнуть, погреться у топки тепличной печи… Раздается голос миловидной, курносенькой, молодой Тани Кузнецовой:

— Кто их сюда пустил? Холод наносят, а мы тут раздетые. Стекла сломать могут. Бригадир! Где бригадир? Чего он смотрит? Гнать их надо отсюда, повадились ходить, нам работать мешать.

Вот так и гнали отовсюду свои же этих старух.

В звене старух находилась и Тоська. Конечно, в моем заступничестве, чтобы погреться у печки, она не нуждалась, ее не тронь — сдачу даст и работать не пойдет.

— Тоська, пойдем немного поработаем, а потом опять греться придешь, — стараюсь я ее уговорить.

— А ню тебя, и не подюмаю. И циго ты ко мне пистала, Беретинска? Отвязись, не пойдю.

Зовет она меня то Сольомоновна, то Беретинска; по-хорошему — Сольомоновна, сердится на меня — Беретинска. А если уж вовсе рассердится, тогда скажет: «Сюлемы тьебе на три копейки» — так она ругается. Почему сулемы, было еще кое-как понятно, но почему на три копейки — не вполне ясно, а спросить Тоську нельзя: не знаешь, что ответит. Но кроме «сюлемы» никакими другими словами Тоська не ругалась. Иногда мне все же удавалось уговорить ее работать, но тут нужно было задеть ее самолюбие.