— Молодец! — с изрядной иронией похвалил Максим Иванович. — Белинский, кстати, об этом же и говорит: «Если же Годунов внутренне, втайне доволен был их услугою, нельзя не согласиться, что на этот раз он был очень близорук и недальновиден. Радоваться этому преступлению значило для него — радоваться тому, что у его врагов было наконец страшное против него оружие, которым они при случае хорошо могли воспользоваться. Нет, еще раз: скорее можно предположить (как нм странно подобное предположение), что царевич погиб от руки врагов Годунова, которые, свалив на него это преступление, как только для него одного выгодное, могли рассчитывать на верную его погибель».
— Любопытно, — пробормотал Игорь. — Если следовать логике Белинского, убить Дмитрия могли Нагие, родственники царевича.
— Конечно, это парадоксально, — откликнулся Андрей, — но логика здесь есть. Максим Иванович, можно я еще раз взгляну?
Андрей взял со стола томик Белинского и вернулся к своему креслу в углу. Максим Иванович тем временем извлек следующую книгу — шестой том «Истории России с древнейших времен» Соловьева.
— Если во времена Карамзина, — сказал он, — историческая критика в России, как правильно отметил Белинский, едва начиналась, то крупнейший дореволюционный русский историк Сергей Михайлович Соловьев располагал огромным количеством документальных источников. Однако и он придерживался мнения Карамзина, что царевич Дмитрий был убит по приказу Годунова, причем очень аргументированно разбивает доводы противников этой версии. Вот послушайте: «…Существуют в нашей исторической литературе следующие возражения: прежде всего предлагают вопрос: нужна ли была Годунову смерть царевича и видно ли было из прежних его деяний намерение погубить несчастного сироту? Говорят: „Дмитрий родился от седьмого брака Иванова и по тогдашним понятиям едва ли имел право на престол, по крайней мере, неоспоримое". На это мы должны заметить, что Дмитрий назывался царевичем, все государство признавало его таким, начиная от царя — брата; имя его поминалось в церкви на ектениях, он имел удел, двор: его выставляли не только законным наследником, но даже соперником старшего брата, наконец само удаление его из Москвы показывает, как он казался опасен.
...Далее возражают: „Борис не велел молиться о Дмитрии и поминать его имени на литургии, мысля тем объявить царевича незаконнорожденным: зачем было прибегать Борису к этой лишней мере, если он задумал убийство, — мере, которая ясно обнаруживала неприязнь его к Дмитрию, навлекала на него неудовольствие о настоящем времени и оправдывала будущее сильное подозрение в предполагаемом убийство?'' Отвечаем: этот поступок свидетельствует только, что Годунов с товарищами шли постепенно в своих мерах против Дмитрия, и испытанная недостаточность одной меры заставляла прибегать к другой, сильнейшей.
...Также легко отвечать и на следующее возражение: „не слишком ли рано, говорят, в 1591 году думать было Борису о престоле, когда Федору было еще только 34 года, когда он мог иметь еще детей, что и действительно случилось, когда он мог вступить в новый брак, после естественной смерти супруги?" Но зачем же предполагать, что Годунов думал о престоле? Он с товарищами считал крайне опасным дождаться, пока царевич возрастет и захочет привести в исполнение те угрозы, которые, по словам доносчиков, уже привыкал произносить детский язык его. Федор мог иметь детей, мог пережить жену и жениться в другой раз, но возможнее было, что он не будет иметь детей, и что хворый муж не переживет здоровой жены».
— Здорово сказано! — восхитился Борис. — Ну а как он оценивал «судное дело» как источник?
— Нашел в нем массу противоречий, — ответил Максим Иванович. — Вот, например, его слова: «...разве можно летописное сказание уличать в неверности на основании следственного дела, которое заключает в себе такие ясные черты недобросовестности?»
— Припечатал так припечатал! — прокомментировал Борис.
— Авторитет Соловьева как историка был настолько велик, что долгое время версия об убиении Дмитрия по приказу Годунова оставалась незыблемой, — продолжил учитель, не давая разгореться дискуссии. — Однако новый, двадцатый век внес новый накал страстей в затянувшуюся полемику. Не только Соловьев, но и многие другие историки сомневались в достоверности «судного дела», а некоторые прямо говорили о том, что оно было фальсифицировано позднее, по указанию Годунова. Основания для таких предположений имелись: даже при беглом осмотре бросались в глаза следы его поспешной обработки. Кто-то разрезал и переклеил листы «обыска» (следственного дела), придав им неверный порядок. Куда-то исчезло начало.