Выбрать главу

— Это грех, — выдохнул Марко ему в лицо, то ли дрожа, то ли дыша слишком часто; слова его пахли дурным вином и еще чем-то, безумно знакомым, едва ли не родным, как будто теперь у них на двоих остался один запах. — Это… грех… amore mio. Amore. Что же… нам… делать?…

А еще он был тверд, как деревяшка, тверд совершенно понятно где, и ничего более комичного и одновременно более трагичного представить себе было невозможно. Но вечный трикстер, живший в груди Бенуа Дюпона с начала его дней, его защита и оборона от ненавидящей смех дамы Сфортуны, предпочел плотно отделить себя самого от происходящего с ним. И, увидев себя со стороны, не скатиться в окончательные наблюдатели.

Нервный смех все-таки прорвался и выкатился меж зубов Гильермо, смех шепотом, едкий, как рвота:

— Что делать? Спать, — выдохнул он ответ, почти задыхаясь — так крепко рука Марко, сильная рука регбиста сдавила его шею, вонзая горячие пальцы под ключицу. — Спать, дурак. Спать, фра Кортезе. И немедленно.

Дичь, полная дичь кончилась так же быстро и внезапно, как и началась. Пружина распрямилась, Гильермо вскочил наконец, тяжелые руки Марко бессильно скользнули по сторонам его тела. Гильермо постоял над ним пару ударов сердца, восстанавливая дыхание; потом вытянул из-под страдальца простыню, набросил сверху. Тот лежал безучастный, мокрая голова скатилась набок, рот приоткрыт. Лицо — вроде мужское, но одновременно детское — было горестным в темноте, как театральная маска Пьеро. Силы Гильермо кончились — мгновенно и полностью. Он бросил себя на соседнюю кровать — с таким же усилием, с которым полчаса назад поднимал с пола своего товарища — и вытянулся на покрывале с еле слышным стоном. Тело мерно гудело, целиком превратившись в колокол. Потребовалось собрать всю силу воли, чтобы кое-как стянуть и бросить вниз джинсы и забраться в постель. Он думал, что провалится в сон сразу, едва закроет глаза; но что-то билось внутри него, неусыпное и почти чуждое, как надоедливая пульсирующая жилка. Опьянение, по большей части изгнанное, но все еще остающееся где-то на краю, как гость, стоящий одной ногой на пороге, какое-то время мешало ему понять, что это такое; когда же он понял, это было похоже на сильный удар под дых. Рвано вдохнув, Гильермо сел в кровати, глядя перед собой невидящими глазами: тело его бурлило самым обычным вожделением. Не будь все настолько дико, настолько нереально, он распознал бы происходящее с первого мига: как всякий здоровый молодой человек, он знал это желание, порой просыпался от него по ночам, порой отслеживал его тени днем и всегда спокойно знал, что и как надлежит с ним делать. Сейчас же он настолько не ожидал чего-либо подобного, что был — смешно сказать — практически уязвлен в середину своего самолюбия. Ведь он никогда не мог даже предположить… Даже краешком разума допустить — хотя бы смирения ради — единую мысль о том, что может стать настолько — Господи, именно это слово — настолько интересно. Власть. Темнота. Власть. Этот человек, комок тепла и нужды, сам хочет твоей власти. Он уже пахнет так, как ты, он плачет, он зависит от тебя целиком, и если отпустить себя раз в жизни… прямо сейчас…

Что ты, Наполеон, как младенец прямо.

Не знал, что парень может делать это с другим парнем? Даже смешнее, чем с девчонками. Те делаются беременными, а тут все безопасно, если никто не узнает.

Правда, тот парень, который внизу, он потом как будто и не парень уже. Зато тот, что наверху…

Эй, психованный! Стой! Да пошутил я. Ты совсем спятил?! Все французы — психи! Пошутить нельзя!

Как он уносил тогда ноги со школьного двора, из-за проклятой трансформаторной будки, символизировавшей темную сторону жизни, хуже, чем побоями и угрозами, напуганный словами — словами почти доверительными, словами почти товарища, вызвавшими в нем совершенно неконтролируемую панику отвращения — и, что еще страшнее и противней перед самим собой, легкий толчок неконтролируемого интереса