Я консультировался у него по диссертационной работе и был частым гостем в его квартире в Денежном переулке. Он появлялся у меня, в Главкино, как автор сценариев, иногда поражая совершенно мальчишескими выходками. Лукаво прищурив глаза, элегантно зажав папиросу и держа ее чуть-чуть на отлете, он шутил:
– Сейчас могу вспрыгнуть на ваш письменный стол, не прикоснувшись к нему рукой, – и с успехом осуществлял эту суворовскую выходку, поражая случайно вошедших в кабинет. Он посвящал меня в тайны драмы, препарированной им (сотни пьес, от Аристофана до Метерлинка), и пугал громоздкостью своих сценариев. Я мог представить его везде, но только не на этом торжище, да еще обрадованным удачной продажей.
Естественно, я рванулся к нему Он, как мне показалось, даже не очень удивился. Слишком много было в ту пору москвичей и ленинградцев на Шахантаурском базаре.
– Что-то вас давно не встречал?
Пожав руку Владимиру Михайловичу, я объяснил ему, что только вчера приехал и через два дня уезжаю в Закавказье.
– У вас есть где переночевать? – тревожно спросил Владимир Михайлович.
Я поблагодарил. Сказал, что живу в гостинице «Ташкент».
– Там работает ресторан?
Я сказал, что работает, кормят прилично, но пускают только живущих по командировкам с отметкой. Я предложил ему зайти ко мне посидеть, сказал, что возьму обед в номер: пообедаем вместе, поговорим.
Владимир Михайлович подумал, потом сказал:
– Не могу, меня ждет Анна Андреевна.
Я вначале не понял, так как это не было именем его супруги.
– Ахматова, – сказал он. – Она пока живет у меня. Вот ее сумочка. – Он показал на кожаный ридикюль. – Пойдемте ко мне. Расскажете о новых фильмах, о Москве.
Я был свободен. И мы тронулись. Ехали на трамвае довольно долго. Куда и на какую улицу – не помню. Жил Волькенштейн в доме, где размещались тогда писатели, и главным образом иностранные – большинство немецких антифашистских писателей, – может быть, его и поселили с ними, как хорошо знающего французский и немецкий.
Мы вошли во двор. Дом был двухэтажный. Волькенштейн жил на первом этаже.
Из-за дверей доносилась немецкая речь, она звучала угрожающе. Мы раскрыли дверь в комнату.
На самодельной тахте, покрытой какой-то занавеской, с книгой в руке полулежала Анна Андреевна. Я увидел ее такой, как на известном портрете Натана Альтмана, – только тахта была не та, да и платье. Анна Андреевна была очень худа. Это ее молодило. Мне же все стало казаться нереальным, каким-то дориангреевским…
Я хорошо знал поэзию символистов и акмеистов. Изучал в университете. Семинар вели хорошие знакомые Анны Андреевны: Петровский, Локс, приезжал Жирмунский.
«Белую стаю» и «Четки» я знал почти наизусть. Эпатировал девушек незнакомыми им стихами.
Как ни странно сейчас покажется, но в конце 20-х и начале 30-х годов нелитературная молодежь почти не знала Ахматову, Мандельштама, Гумилева, даже Блока читали лишь «Двенадцать» и «Скифы».
Маяковский, Асеев, Светлов, Тихонов, Багрицкий, Уткин да Жаров. И, конечно, Сергей Есенин. Есенина знали все. Его читали, пели, жили «по-есенински», с «есенинщиной» боролись, спорили.
Я же, пользуясь своей принадлежностью к литературному цеху (со мной на старших курсах учились все перешедшие из Брюсовского института в университет поэты), щеголял не только знакомством с Маяковским, Светловым, Уткиным, но на вечеринках читал и Ахматову, и Шершеневича, и Каменского.
Многие стихи Анны Андреевны со студенческих лет прошли через всю мою жизнь.
И вот я встретился с ней в неуютной, почти темной комнате.
Время было тяжелое, грозное, стихи ее звучали где-то далеко, как будто в другом веке. Но у меня просилась наружу строка: «Звучала музыка в саду таким невыразимым горем»…
Анна Андреевна перебирала то, что принес Владимир Михайлович, и, так как он представил меня каким-то кинематографическим боссом, стала спрашивать о ком-то с «Ленфильма».
Мы поговорили о делах кинематографических – кто? где? – и вернулись к сводкам, к неумолимой фашистской нечисти, которая ползла на Россию.
Анна Андреевна вдруг сказала:
– Когда я немного пожила с немецкими антифашистами, я поняла, что такое фашисты.
В доме, как мне говорил Волькенштейн, было много дрязг, и это очень ранило Ахматову.
Анна Андреевна заварила кок-чай.
Я пожаловался на то, что бесконечно пью холодную воду, изнываю от жары и истекаю потом.
– Пить здесь можно только горячее. Вот, – сказала Анна Андреевна, – сейчас попробуйте, и будет легче.
Мне надо было уходить.
Я обещал Волькенштейну сказать Ромму (который был тогда начальником главка): может, им помогут с литературной работой.