Кто-то из бдительных, нарушив гнетущее молчание, что-то спросил о «вредительской линии» Усиевича.
Борис Захарович, опустив глаза, вновь сказал: «Надо работать». И вспомнил что-то об очередном фильме, который ждали из Ленинграда. Гуськом мы пошли к двери…
Началось… На протяжении месяца шли интенсивные аресты, наш маленький коллектив таял. Арестовали Жилина, Булле, Брука, Когана, Иткину. Каждый раз мы расставались, не зная, кого недосчитаемся завтра.
Партийные собрания проходили тогда внизу, в библиотеке около проходной. Мы видели в окно, как люди отрекались друг от друга, – а утром уже не было отрекшегося… Ночью в Зачатьевском монастыре, в комнате рядом, арестовали жену Семенова, тогда заместителя директора ВГИКа. Из окна я видел, как она исчезла в серых воротах… Ему же объявили выговор за потерю бдительности.
Каждый невольно готовил чемодан: их почти нельзя было найти в магазинах. Маленькие – для пары белья. Каждый хранил эту заветную теплую пару, носки и папиросы.
Но, как ни велик был ужас, люди рассказывали анекдоты о том, что одного еврея заставили сознаться, что он написал «Евгения Онегина», а другой еврей, проходя по зданию на Лубянке и узнав, что ГПУ находится в бывшем доме «Госстраха», сказал: «Это не „госстрах“, а „госужас“», – и еще сотни других, в которых жила извечная сила народного ума и неистребимого жизнелюбия.
Жизнь шла, мы читали книги, шепотом спорили. Приходили девушки. Вечерами бывали в Доме печати или Доме кино. Жили двойной жизнью, переходя от веры в безверие, пытаясь оправдать происходящее и подыскивая удобную философию. Ночью же или оставшись с ближайшими друзьями наедине, понимали безумие происходящего и леденели в страхе, думая о пытках – о них доходили глухие слухи…
Сможем ли мы выстоять – или подпишем обвинение ближнему?.. И опять слушали анекдоты, чтобы не сойти с ума.
Иногда очень страшно разыгрывали.
Как-то, вернувшись навеселе домой, в Зачатьевский, с приятелем в два часа ночи, я постучал в дверь к своему другу и чужим голосом спросил, здесь ли он живет, называя его имя точно по паспорту. После минутной паузы и шорохов мне открыли дверь плачущие женщины, а мой друг сворачивал пакет с вещами. Не верится, но было так.
В январе освободили от работы Шумяцкого. К руководству кино пришло ГПУ. Был назначен С.С. Дукельский – бывший начальник ЧК Одессы и ГПУ Воронежа.
Начальником главка стал Линов, в прошлом студент первого курса коммерческого института, а затем заведующий экономическим отделом воронежского ГПУ, его сменил Курьянов – начальник воронежской милиции. Задачей нового руководства было «расчистить остатки вредительства» и «наладить работу кино».
Дукельского еще никто не видел. К нему ходила лишь Ксения Кладовикова – интересная молодая длинноногая блондинка, недавно начавшая у нас работать и почти единственная уцелевшая из всех коммунистов. Муж ее был председателем «Интуриста». Поздней арестовали его, а затем и Ксению.
На второй день после смены руководства она сказала, огорченно посмотрев на меня: «Жозя, тебя вызывает Шумяцкий».
Борис Захарович сидел в своем «шкафу», сдавал дела, и пройти к нему можно было лишь через кабинет Дукельского… Вызов поверг меня в трепет: он накладывал отпечаток приближенности к Шумяцкому, пособнику врага народа… В глазах товарищей я прочел ту же мысль. Не идти было невозможно. Вызов был официальный.
Я подошел к знакомой двери, дощечка с фамилией Шумяцкого уже была снята.
Секретарь Катя смотрела на меня с сожалением.
– Обожди, я спрошу… – Она скрылась, но через минуту вышла. – Иди прямо в «шкаф».
Я открыл одну дверь, вторую… Обернулся… За столом Бориса Захаровича сидел лысый человек в синей гимнастерке. Он повернул свое худое бледное лицо и сквозь круглые очки внимательно на меня смотрел. Я остановился на минуту. Может, поздоровается, скажет что-нибудь? Но он молча смотрел. Я поклонился и пошел к «шкафу». А он все смотрел мне вслед. Я открыл полированную дверь «шкафа» и остановился перед клеенчатой, толкнул ее.
Шумяцкий сидел за столом и что-то сосредоточенно читал. Внешне он был совершенно спокоен, побрит, видимо, давно готовился к этому дню. Я подошел ближе, он протянул мне руку. В его рукопожатии не было ни экзальтации, ни дрожи. Я стоял, не зная, что сказать, – и, наверное, жалко улыбался.