После бани в предбаннике казалось холодно. Но это только сначала, пока не оботрешься как следует полотенцем. Потом и здесь становилось жарко, просто невозможно. Выйдешь на улицу — благодать!
Вернувшись домой, дядя Зия тотчас, пока распаренная борода не становилась жесткой, принимался бриться.
Первым делом он правил бритву на широком ремне, намазанном с одной стороны зеленой пастой, потом разводил мыльную пену в алюминиевой чашечке, и когда она, точно белый зефир, вырастала над поверхностью, густо намазывал лицо и начинал скоблить. Брился он не торопясь, обстоятельно, глядясь в настольное зеркало с деревянной ножкой, грязную пену снимал на клочок газеты. Щеки постепенно становились гладкими и розовыми, со стальным отливом. Поплескавшись после бритья холодной водой, дядя Зия насухо вытирал лицо полотенцем и, подмигивая мне, говорил:
— Ну! Как? Совсем другой дело? Меня теперь все девушки любить будут. Верно, Алешка?
Я согласно кивал головой. Мне почему-то всегда хотелось потрогать его щеки после бритья. Я завидовал Равильке, когда дядя Зия обнимал его, а Равилька тёрся о его сизо-розовую щеку.
…Наверное, у моего отца после бритья щеки были такие же. Я совсем не помнил, как брился отец.
Однажды я спросил у мамы:
— А папа тоже всегда брился после бани?
— После какой бани? О чем ты?
— О папе. Он когда брился?
— Каждое утро перед работой. А почему ты вдруг спрашиваешь?
— А я не вдруг. Я давно об этом думаю.
Всякий раз, когда заходил разговор об отце, мама начинала волноваться и все кончалось слезами. Вообще мама могла плакать по любому поводу — и от горя, и от радости.
Когда в сводке Совинформбюро сообщили, что Харьков — город, в котором я родился и где прошла молодость моих родителей, — сдали немцам, мама очень плакала. А когда в августе 1943 из черного диска голос Левитана — торжественный, пронимающий до дрожи — возвестил о том, что Харьков освобожден доблестными частями Советской Армии, — мама снова заплакала.
Дядя Зия был мастер на все руки. На заводе он работал механиком-водителем, до войны испытывал трактора, в войну — танки. Он мог делать все: переложить печь, подбить сапоги или ботинки, подшить валенки, запаять любую посудину. И жестянщик, и столяр, и плотник, и сапожник!
Вечерами или днем, если работал в ночную смену, дядя Зия всегда что-нибудь «мастрячил». У него в сарае имелось много всякого инструмента. Каждый находился на своем месте: ножовки по металлу и дереву висели на гвоздях, рубанки, фуганки — на полках; напильники, молотки, стамески — в специальных гнездах, устроенных в стене сарая.
Я любил смотреть, как дядя Зия работает: обтесывает ли доску, подбивает ли сапоги, сидя на маленькой скамеечке и зажав между колен стальную лапу, правит ли сапожный нож на оселке. Все он делал легко, красиво, и нередко, если рот не был занят гвоздями или шурупами, насвистывая песенки — башкирские и русские. Любой инструмент, казалось, оживал в его крупных, с крепкими ногтями пальцах.
Для нас, пацанов, дядя Зия понаделал много разных игрушек: деревянные сабли и пистолеты, городки и шаровки, биту для лапты… Бывало, стою рядом и гляжу, как он мастерит, а дядя Зия скажет:
— Леша, друг ситынный, подай, пожалста, кусок резина, вон там, сарайка лежит.
Я стремглав кидаюсь выполнять его просьбу. Для меня всегда было радостью, когда дядя Зия просил подсобить. Чаще всего помощь была несложной: подержать доску, поднести молоток или топор, выпрямить старые гвозди. Иногда я просил дать мне что-нибудь потрудней — обтесать доску или выкроить набойку, — дядя Зия доверял.
— Правильна, Лёша! Учись, Лёша! Мужик все должен делать. На старость лет — кусок хлеба на обед. — И он весело подмигивал мне.
…Многому я научился у дяди Зии. И теперь, принимаясь за новое дело, я вспоминаю его и спрашиваю себя: а как бы эту работу сделал он, дядя Зия?
Особенно мне нравилось, как дядя Зия подшивал валенки.
Раньше я и слыхом не слыхивал, что есть какие-то пимы-валенки да чёсанки. До войны у меня, помнится, были теплые боты, а мама зимой ходила в белых фетровых сапогах, на кожаной подметке, которые очень скользили. Переступала она маленькими шажками, выбирая на тротуаре места, очищенные от снега и наледи, держалась за меня, чтобы не упасть, — но все равно не меняла эти сапоги. Такая была мода! А валенок никто в Киеве не носил. И, конечно же, я никогда раньше не видел, как их подшивают.
Еще задолго до зимы, до осенних дождей, дядя Зия обычно усаживался на своей низенькой скамеечке возле сарая, привязывал к дверной ручке крученый шпагат и натирал его гудроном — готовил дратву. Затем из старых войлочных голенищ сапожным ножом выкраивал подошвы и накрепко пришивал их к валенкам упругой смолёной дратвой. Делал это дядя Зия специальным шилом с дырочкой, похожей не большое игольное ушко. Проткнет шилом дырку, проденет в ушко конец дратвы и протолкнет внутрь, а затем оттуда вытаскивает другой конец дратвы. И так, стежок за стежком, прошьет подошву по кругу, а потом еще для крепости несколько раз посередке пройдется. Очень ловко у него это выходило. И носили дяде Зие чинить обувь соседи не только нашего, но и других бараков.