— Опять нос не отмыл? Гляди-ко, мухи-те как засидели.
Тетя Груня не злая. Домик у нее хоть и маленький, всего-то небольшая передняя, которую мы с мамой занимали, да горница, но жили, как говорится, в тесноте, да не в обиде. Двое ее женатых сыновей воевали, мужа она перед войной схоронила — в аварию на заводе попал. Тетя Груня получала за него пенсию да огородом кормилась, а на производстве не работала — ей было уж за пятьдесят.
Был у нее старый-престарый красный граммофон. Я такой диковины раньше никогда не видел. По праздникам она приглашала нас к себе в горницу послушать пластинки — хриплые, заезженные. Мама приносила сахар, и мы пили чай, заваренный сушеной ягодой и богородской травкой, настой которой тетя Груня использовала как «средствие от головы». Питье это терпкое и горьковатое прикусывали маленькими комочками сахара. Еще пили чай на сахарине: крошку положишь на стакан и сладко. Только говорили, что если чайную ложку съесть зараз, можно помереть.
И был у тети Груни также чайный сервиз фарфоровый, который она доставала с горки и ставила на стол по праздникам.
— Покойный мой на день ангела подарил.
Одним словом, жилось нам у тети Груни неплохо.
У Евдокимовых тоже жил квартирант Борис Львович, художник из Ленинграда. Ему было около шестидесяти, и он работал на заводе. Когда оформлялся в отделе кадров, его спросили:
— Специальность?
— Художник-реставратор.
— Маляр, значит. Будете работать в литейном цехе.
И Борис Львович рисовал плакаты, лозунги, объявления, а урывками писал картину о заводе. Эта картина теперь в музее висит.
Паек Борис Львович получал по «горячей» карточке, как литейщик, и половину отдавал Марии Филипповне.
Борис Львович роста невысокого, сухонький и с бородкой клинышком. Часто, когда ходил по воду к колодцу с небольшим алюминиевым ведерком, заходил к нам на обратном пути и подолгу засиживался.
— Вы уж не гневайтесь на меня, старика, — говорил он маме. — Хочется поговорить…
— Проходите, пожалуйста! — Мама тоже была рада его визитам. Борис Львович сообщал о последних сводках Совинформбюро и рассказывал о цеховых новостях, жаловался на свой ревматизм и сетовал на то, что в поселке медленно строят баню. У них в цехе, говорил он, двое рабочих уже заболели сыпным тифом. Самое страшное, если заедят вши. Уж это он хорошо знает по первой империалистической. Служил тогда санитаром.
Я слушал рассказы Бориса Львовича и думал: империалистическая война — это очень давно, это еще до гражданской, о которой мне рассказывал отец. Но я мало что запомнил. А вот как началась эта война — я помнил. Как в песне:
В четыре часа утра в то воскресенье я, наверное, спал. И бомбили не у нас на бульваре Шевченко, а где-то у завода «Арсенал». Но хорошо помню, что день был ясный, солнечный. С вечера папа говорил, что мы поедем на Владимирскую Горку… И все последующие дни были безоблачными, но бесконечные тревоги, вой сирен загоняли людей в подвалы, приспособленные под бомбоубежища.
Через маленькое подвальное окошко, заделанное решеткой (а может, я это себе вообразил и потом поверил?), я видел, как над Бессарабским крытым рынком сбили немецкий самолет. Я до сих пор отчетливо вижу черный хвост дыма. А то, что на крыше соседнего «пятого» дома, рядом с гостиницей «Паласс» был установлен зенитный пулемет, я точно помню. И еще ясно запомнил, как вечерами посредине Крещатика, поддерживаемые за веревки, проплывали аэростаты заграждения. Потом они высоко поднимались в небо и золотились одним боком в лучах заходящего солнца.
…А потом была эвакуация.
К нам пришел человек с папиной работы и велел собираться, ничего лишнего не брать, и сказал, что за нами утром приедет машина. Мама всполошилась, сказала, что не может уехать без отца (папу срочно вызвали в Москву). Мужчина заверил, что отец обо всем знает и просил лишних вопросов не задавать.
Наверное, с полчаса мама сидела неподвижно, с окаменевшим лицом, потом принялась собирать вещи в дорогу. Что-то заталкивала в чемоданы, потом вытаскивала и укладывала совсем другие вещи, снова перебирала — и так без конца.
Я захотел есть и сказал об этом маме.
— Ах, да, — очнулась она и налила мне стакан молока.
А я тогда молока терпеть не мог — из-за пенок — и начал ложечкой их вылавливать.