Женщины плохо говорили по-русски, вернее, старуха совсем ничего не говорила и почти не понимала.
Гайсановы освободили для нас один угол комнаты. При входе громоздилась печь с чугунной плитой.
Мать невесело осмотрела наше новое жилье: стены серые, в трещинах, давно не беленные; по углам свисали нити паутин, потолок над печкой покрыт копотью.
— Хорошо бы побелить, — неуверенно сказала мама.
— Эта можна, — согласился Зия Михайлович.
Негашеную известь мы набрали на стройке — там строили двухэтажные шлакоблочные дома для эвакуированных. Меня туда Равилька сводил.
Малике было трудно белить, а мама не умела. Помочь вызвалась наша новая соседка, бабушка Тимофеевна.
Все вещи из комнаты вынесли в коридор: благо, и у нас, и у Гайсановых вещей немного.
Ребятни в нашем бараке уйма, от ползунков до моих ровесников и старше.
В тот день я подружился с Генкой из третьей комнаты. Генка учился в нашей школе, только классом выше: я — во втором, он — в третьем.
— К нам, значит, переехал? — спросил он. — Лады. Корешками будем.
— Кем будем? — переспросил я.
— Корешками. Ну, приятелями, значит.
— Хочешь, химический карандаш дам? — обрадовался я. — И «торгсинские» спички у меня есть, пять штук, красноголовики: обо что угодно зажигаются.
— Давай, — сказал Генка. — А колесо надо? Счас притащу.
Генка сбегал куда-то и приволок плоский железный кругляк с зубцами внутри. Мы потом много таких на заводских свалках находили. В придачу к колесу — крючок из толстой проволоки.
У Митяя тоже был обруч; и за то, что давал покатать, он требовал мзду: горбушку ли, пареную репу или кусок жмыха. Задарма, говорил Митяй, не дают и козе корма.
Я спросил у Генки:
— А что еще я тебе должен за колесо?
— Ничего.
— А хочешь книжку почитать? Интересная!
Я разыскал среди вещей изрядно потрепанную и зачитанную книгу Бориса Житкова «Что я видел» — самую любимую, единственную, которую мы привезли из Киева.
Наша комната после побелки стала светлой и казалась еще шире — совсем огромной.
Чтобы не стеснять себя и хозяев, мама отгородила наш угол простынями, продернутыми на веревках, так что у нас получилась вроде бы отдельная комнатка, вполне уютная.
Потом был ужин. Мама пригласила «к столу» Зию Михайловича с Маликой и Тимофеевну. Малика не села с нами. Они с Зией Михайловичем поговорили о чем-то на своем языке, и Зия Михайлович сел один. Тимофеевна, умытая, по-нарядному одетая, с цветастым полушалком на плечах, пришла, перекрестилась на угол, пошептала губами и притулилась на табурете.
Ели вареную картошку с постным маслом и луком.
— По случаю новоселья полагалось бы выпить вина, но сейчас ничего нет, — сказала мама. — Вы уж не обессудьте, как-нибудь в другой раз.
— Мы не обидимся, бог не осудит, — сказала Тимофеевна. — Да и не до выпивки сейчас. Вон ведь супостат проклятый как далеко зашел, аж до Волги-матушки, до самого Сталинграда. Как думаешь, Зия, дальше пустят али нет? Чего формбюро-то сообчает? — Тимофеевна кивнула на черный диск репродуктора. — Чего на заводе говорят?
— На заводе говорят: фрица дальше пускать нельзя. Фрица не пускать — много танков делать нада. Новая машина делать будем, тридцатьчетверка. Много делать будем! Парторг на митинг выступал…
Мама закивала головой:
— Люди готовы сутками стоять у станков, только чтобы немец дальше не пошел.
— Вот то-то и оно! Сколь народу полегло. Сколь без крову осталось… От моих уж давненько весточки нету… — Тимофеевна тяжело вздохнула и перекрестилась. — Господи, спаси и сохрани детей наших.
Дядя Зия кивал головой. Мама сидела взволнованная: слова Тимофеевны разбередили ее.
— У тебя-то как? — спросила маму бабушка Тимофеевна. — Твой-то воюет?
И тут мама не выдержала и разрыдалась.
— Что ты! Что ты! — запричитала Тимофеевна. — Прости меня, глупую, что рану сердечную растревожила. Не хотела я, только спросила… Успокойся, милая!
— Нет-нет, ничего, — сквозь слезы бормотала мама. — Извините меня. Я ничего не знаю о муже… Мы уехали одни. Он был в Москве, и никаких вестей.
— Будут вести, непременно будут, — быстро заговорила бабушка Тимофеевна. — Ты пожди. Придет час. А слез не стесняйся. Поплачь, коль охота. Слезы из глаз — душе легче, слезы в душе — сердце болит. Поплачь, милая, поплачь.
Потом мы пили чай, заваренный сушеными листьями земляники. Это я насушил. Мария Филипповна говорила, что земляничный лист тоже в чай хорошо. И цвет получается, как у настоящего чая.