Немного еще подождать он мог, но скоро ему придется уезжать отсюда. Курс обучения был закончен; как квалифицированный сварщик, он мог грести деньги лопатой в любом из близлежащих городков. Сварщики теперь не так уж часто встречаются, в то же время при непрерывно растущем количестве автомобилей спрос на них велик, как никогда. У него есть все возможности хорошо зарабатывать. Только нельзя тянуть с отъездом. Чем скорее он уедет, тем лучше.
В конце концов он добрался до дома матери. Опять у нее во всех окнах горел свет — она никогда не укладывалась спать по-людски, просто засыпала там, где ее настигал сон, в первом попавшемся кресле или в постели, если могла дотащиться до нее, — и ему пришлось долго барабанить в запертую на два засова дверь, а ведь она знала, что именно в этот вечер, раз в неделю, он привозит ей деньги. Когда наконец она его впустила, он на миг задержал дыхание, чтобы дать себе привыкнуть к спертому воздуху ее коттеджа, а затем осторожно вошел: каждый раз ему наново приходилось приучать себя к грязи и беспорядку, граничившему с хаосом, и к ее лицу.
Мать была в рваной ночной рубашке, к тому же прозрачной (обстоятельство, которое, по-видимому, ее ничуть не смущало). Уговорить ее — или заставить — появляться перед ним в более приличном виде было выше его сил; даже шаль, которую она накинула на плечи, идя отпирать двери, была немедленно скинута. Стоило ему бросить взгляд в ее сторону, как его глазам представилась сероватая пористая старушечья кожа, старушечья грудь, старушечьи волосы — нечто совершенно непотребное! Он наступал на туфли, пальто, нижние юбки, панталоны, бюстгальтеры, шляпы. Повсюду валялись газеты, жестяные банки, стеклянные банки, чашки — казалось, все внутренности дома и его обитательницы были раскиданы в беспорядке по полу, словно какой-то злой дух просунул руки в окна и вывернул наизнанку дом со всеми его потрохами. И стоило ей заговорить, как он видел лицо, которым она его наградила. Чем реже он ее видел, тем безобразнее казалась она ему при встрече. Временами он был способен забыть собственное безобразие, забыть постоянную готовность окрыситься, нанести ответный удар, — готовность, которую это безобразие, едва осознанное, выработало в нем, забыть вопиющую, безысходную несправедливость, свой постыдный крест. Но забыть ее он не был способен. Поросячья голова, снесенная и выставленная на всеобщее обозрение, голова чудовища, насаженная на пику, в прядях волос, подобно питонам, обвивающим древко; голова-череп, который какой-то вселенский Франкенштейн решил для смеха оштукатурить плотью, — вот что думал он о своей матери (а бывало, что думал и почище), и все для того, чтобы отмежевать свое лицо от ее, чтобы, представляя ее себе в таком гротескном виде, не чувствовать, будто у него может быть с ней что-то общее. Но при первом же взгляде на мать вся эта тщательно построенная оборона летела к черту. Он был ее сыном и нес на себе ее печать.
Эдвин согласился выпить чашку чаю, потому что так уж было заведено и его отказ только вызвал бы лишние разговоры — хотя и согласие его она встретила воркотней. Он, как всегда, уселся на ручку кресла, тем самым отгораживаясь от окружающей мерзости и одновременно давая понять, что он здесь ненадолго, и замкнул — тоже как всегда — сердце, глаза, отключил каждый кончик нервов, лишь бы не воспринимать окружающего. Ничего не поделаешь, она была на его попеченье, и не видеться с ней он не мог.
Миссис Кэсс не спешила с чаем. Эдвин приходил к ней не часто, и, раз уж он был тут, ей хотелось вытянуть из него все, что можно. Не то чтобы она была привязана к нему — а если когда-то и была, то эта привязанность оказалась так глубоко погребенной под ею же самой созданным мифом материнской любви, что докопаться до нее не представлялось возможности, — во всяком случае, думая о своем детстве, отрочестве или юности, он не мог вспомнить, чтобы она хоть раз проявила свою любовь, доказала ее каким-нибудь поступком. Ее любовь относилась к разряду чувств, не требующих доказательств, мгновенно испаряющихся, но оставляющих за собой право требовать. И все же он был ее сыном, играл роль в ее жизни — и притом довольно существенную: во-первых, из-за денег, которые она взяла, пересчитала и сунула за диванную подушку, и, во-вторых, из-за доклада о положении его дел, который повторялся от раза к разу почти без изменений и встречался — или, вернее, осыпался — обидными замечаниями, но обойтись без которого было невозможно.