Серафим замолчал и замер на стуле, точно одеревенел. Потом пошевелился, коротко глянул на Смелекова, посмотрел на дверь.
— Благодарствую, что терпежу набрался, выслухал до конца. А я что? Коль с горы покатился, никаким упором не удержать. Чего мне теперь в жизни осталось? На суку повеситься! Хотел! Только душа-то к старости трясучая оказалась. Когда других жизни лишал — зверем становился. А вот на себя озвереть не смог. Страх один остался, волком он у меня в груди день и ночь воет. А вдруг там и взаправду бог есть? Он-то, страх, и погнал к тебе. Раньше у попа исповедовались, в грехах клялись. Мне к попу нельзя — он от моих грехов заикой станет. К тебе вот пришел. Знаю, доброго слова от людей не заслужил. Може за золото, что людям открываю…
Смелеков подошел к стене, отдернул шторку на карте.
— Можете показать ключи, где мыли с Федоровым? С картами знакомы?
Серафим долго смотрел на него, словно не мог понять, чего от него хотят, затем приподнялся, подошел к карте, по-медвежьи переваливаясь с боку на бок, долго водил заскорузлым пальцем.
— Вот тут. На этих вот ключах и с Митяем потом мыли.
— И здесь есть золото?
— А как же! По всем протокам ходили.
— Значит, по-вашему, по всей долине россыпи?
— Что касаемо притоков Тенистого, тут мы все исходили вдоль и поперек, есть оно туточки.
Серафим заметил тяжелый взгляд Смелякова, вяло махнул рукой, стал застегивать полушубок.
— Да не казнись ты, Тихон Матвеевич. Был тот случай… Ну, спас я вам жизнь. Только не за тем я пришел к тебе. Защиты не прошу. Грехов было у меня больно много. Все возьму, отпираться не стану. И что причитается — приму с покорностью. Вот еще тебе.
Серафим достал из-за пазухи чистую тряпицу, развернул и протянул небольшую толстую книжку.
— Что это?
— После Федорова осталась. Полевая. Не раз собирался и выбросить, и сжечь в костре. Не смог. Сцепило руки, а что — сам не знаю. Донес вот до тебя, — старик повернулся и заковылял к выходу. — Я в коридоре поторчу. Вызывай их…
— А в доме вашем кто остался?
— Спалил. Все дотла. Дождался, пока последняя головешка пеплом посыпалась, и пошел сюда.
Обманывать не буду — придется вам отвечать за все. Но за откровенность, за помощь нашему общему делу — спасибо.
— То-то и оно, что общее, — криво усмехнулся старик.
— А фамилия Донсков вам не знакома?
Старик замер, приподнял голову, как будто прислушиваясь к чему-то, и поспешно замотал головой.
— Не-е-е! Не слыхал про такого. — Повернулся, посмотрел на Смелекова. — Откуда знаешь про него?
— Он тоже работал в тех местах.
— Ну, секретарь, и дотошный ты, и до той скважины докопался! А я думал, наглухо мы ее законопатили. Пеньковский был такой, геолог… Из наших. Тоже в зэках долго ходил. Был я у него промывальщиком. В долине Родионовского работали, там и учуял он золото. Нюх у него, что у пчелы на мед. Шурфовать заставил. Метров пятнадцать долбил я мерзлоту. С напарником. До плотика добрались — бросили шурф. Сказали Пеньковскому, что все, плотик, скала то есть. Тот в бумажку записал, хотя не поверил, сходить хотел к шурфу. Да что-то не получилось. А плотик-то ложный оказался. Напарник потом ковырнул еще. Шепнул Донскову. Сторговались. Донсков и приписал месторождение себе. Орден получил. А денег отхватил, говорят, сто тысяч. Пеньковский его за грудки. Только Донсков тоже свое дело знал туго. Помалкивай, говорит, пока тебя второй раз не причесали за то, что ложный плотик не заметил. Вот так было. Давно уж, чего ворошить.
Долго ждал Серафим, когда за ним придут. На душе была сумятица, сознание затуманилось, все ушло куда-то: и золото, все эти годы имевшее над ним такую власть, и пламя учиненного им пожара, и трудная исповедь человеку, случайно встреченному когда-то, но вошедшему в его жизнь. Все ушло, только одно воспоминание терзало его память. Никому и никогда не решился бы он рассказать об этом грехе неизбывном, расплатой за который Серафим считал потерю сына, хотя и понимал, что и до смертного часа не избавиться ему от этой вины.
…Родила Прасковья в начале весны если можно так назвать ту тягостную пору на Колыме, когда слепящий яркой белизной апрельский снег сошел, а светлая, радостно нежная зелень июня еще не оживила тайгу, и все вокруг угнетало печально серой однообразностью.
Серафим лишь мельком глянул и тут же заревел медведем, покрывая надрывно хриплый стон жены и громкий, тревожно-радостный крик дитя, только что вытолкнутого из чрева матери:.