…Ночь набрасывалась на Алексу горячей раскрытой пастью огромного полосатого зверя с могучей шеей и шелковой шерстью, которого они когда-то видели в пустыне, охватывала его пламенем костра, который раздувал бесконечный мертвый ветер, уже отнесший в неведомую, черную бездну лица Нигмата, Березы, Юсуфа, дни и ночи, испепеленные пустыней, синий поток Двины… Алекса знал — ветер, наславший на него помрачение, хочет, чтобы он стал черной горсточкой пепла, которую так легко рассыпать над твердой сухой землей… И он не ужасался, не рвался прочь — он подставлял свое тело злой, горячей силе дьявольского костра, смутно жаждал забытья и забвения…
В то мгновение, когда и вправду подхватила и понесла его темная прорва большого пути, в самом конце которого — он почему-то знал это — ждет легкость и свобода, что-то холодное обрушилось на него, целебное, земное. Однако он рвался туда, по дороге небытия, и сила, которая потащила его назад, была такой мучительной и ненужной, что он застонал и забился, стремясь убежать — туда, где избавление! Но кто-то тормошил его, кричал на ухо непонятные слова — и Алекса раскрыл глаза.
Свет ослепил его, ударил, он успел только выхватить взглядом седобородое лицо, незнакомые пытливые глаза, слабо забился в беспомощном плаче:
— Оставьте меня, мне было так хорошо! Что вам нужно? Что, кому на этой земле от меня нужно? Я никому не должен, никому, слышите?
Казалось — он кричит эти слова на весь мир.
А тот, кто стоял над ним, видел только, как дергается беспомощное тело и слабо, будто из-под земли, шепчет непонятные слова молодой, страшно исхудавший, с лицом белым, как рисовая мука, чужеземец, залитый кровью и запачканный глиной.
Опытным глазом старый человек видел, что жизни в том исхудавшем теле осталось совсем немного, но лицо чужеземца понравилось ему — на нем был выразительный отпечаток муки и отрешенности, чем-то напоминал он пророка Ису, которого старик видел однажды на древней фреске в разрушенном храме, куда обычно не заглядывал глаз мусульманина, а только, видимо, ночевали джинны. Он много сражался со смертью, старый лекарь из далекой горной местности, но, пожалуй, никогда не жалел кого-нибудь так, как юношу-чужеземца, лежащего перед ним, упорно старающегося перетянуть весы жизни и уйти из этого света. А что парню не хочется жить, лекарь почувствовал так же безошибочно, как и то, что, когда он проедет мимо на своем маленьком ослике, душа чужеземца еще успеет увидеть его с высоты, стремясь ко всевышнему.
— Послушай, Сатар, — обратился он к ослу, который мирно щипал колючки, пока хозяин думал. — Ты, конечно, нас двоих не выдержишь. Но сможешь ли ты пережить на своей спине кого-то, кроме меня? Видишь, он тщедушный и без сознания. Давай, друг, сделаем доброе дело и, хоть этот парень, скорее всего, христианин, а мы с тобой правоверные мусульмане, поможем ему окончательно переселиться назад, в этот мир. Он довольно привлекательный, не так ли?
И с трудом, охая и напрягаясь, поднял бессознательное тело, перекинул его на ослика, влил в рот незнакомца несколько капель жидкости.
— Сейчас лечить его мы не будем — вот-вот раскроются ворота Бухары, и от людей даже тут уже не продохнуть. Солнце тоже вот-вот взойдет — и вдруг кто-то станет искать молодца? Ясно же, что не от радости он лежит тут, ограбленный чуть ли не до нитки.
— А что, — остановился он вдруг, — что, ежели меня же и обвинят в его смерти? В грабеже? Бухарский судья не станет очень-то прислушиваться к приезжему. Однако что же делать, Сатар?
Осел ровно пошел по дороге, искоса поглядывая на хозяина.
— А что, Сатар, — снова спросил у него старик, — что, если мы подобрали с тобой вора, которого обманул другой вор? Ты мотаешь головой, говоришь мне: «Нет!» Но с чего ты взял, что он не вор? Мы прожили с тобой долгую жизнь и знаем, что ангельское обличье бывает иногда у такого негодника, чья душа чернее колодца Бархут, куда попадают после смерти неверные. Но душе этого чужеземца, как и нам с тобой, все равно жить в этом колодце. Так или нет, Сатар?