— Я спрошу у лекаря Ахваза, он мне не откажет, наверное, — наконец неохотно сказал Алекса, и старейшина склонился перед ним еще ниже:
— О, пусть ворота твоей мудрости будут всегда открыты! Пусть Аллах даст тебе большое потомство!
Льстивый этот человек даже не догадался, как ударили его слова по сердцу. Большое потомство… Нет у него никого и будет ли вообще? Уже подступает к сердцу усталость, уже первые седые нити вплелись в волосы…
Он не приходил к Абу-ль-Хасану больше месяца. Но за это время в собственной его жизни произошли изменения, произошли неожиданно для него самого.
В свободное время — а его было совсем немного — Алекса упорно продолжал учиться арабской грамоте. Привычная его память схватывала нужное мгновенно, и он, чаще всего наизусть выучив то или иное выражение из Корана, записывал его. Бумаги не было, и он записывал на всем, на чем можно, но чаще на песке, которым каждый день присыпал дорожки в саду. Делал это Алекса до восхода солнца, до первой молитвы муэдзина, потому что правитель часто любил выходить в сад. Посыпав дорожки, Алекса шел в дом садовника или в самые отдаленные уголки сада, где росли лекарственные травы и куда свита эмира не заходила никогда. Там подстригал кусты и розы, учился делать прививку на деревьях, которые в хорошем настроении показывал ему садовник — степенный, горделивый старый китаец. Хорошее настроение у него бывало редко, он скучал по своей родине — далеком Чине, Поднебесной, или серединной, империи, как тут называли Китай, и все вокруг казалось ему диким и грубым — и комнаты дворца, и придворные с их жадностью на пирах и толстыми животами, которыми они напирали временами на Ювана, бегая за цветами или за гвоздиками, чтобы положить их в рот перед большим приемом. Юван однажды сказал при Алексе, что это он ввел в обычай класть в рот ароматный плод или цветок, чтобы не опоганивать своим дыханием владыку, и что за это не любят его придворные. «Не любят, но боятся!» — добавил он довольно, и лицо его расплылось в улыбке.
Благодаря Ювану, который развел в саду растения своей родины, познакомился Алекса с гвоздичным деревом — оно никогда не сбрасывает листья, и цветы его пурпурные, с белыми и розовыми лепестками, с шафраном, который цветет светло-фиолетовым цветом, а ткань окрашивает в желтое, с травой анис, которая помогает зубам от камней и вылечивает кашель, еще со множеством всяких чудес, которые также нетерпеливо и жадно схватывала память Алексы.
В тот день он справился со своей работой рано и потому, разгладив ровную поверхность дорожки, написал на ней первую строку поэмы, которую так любили в те годы в Бухаре. Написал ее когда-то известный поэт — Имруулькайс, написал о любимой, которую потерял, и Алекса, думая о Бадии-Березе, вывел на песке:
Постоял, полюбовался надписью и только хотел стереть ее, как сзади раздался крик Ювана.
— Сейчас же… сейчас же сорви цветок граната и передай евнуху! Заболела внучка визиря, а ты, лентяй, сидишь и смотришь тут на солнце!
Алекса побежал следом за евнухом, забыв и о надписи, и о себе самом. Внучка визиря болела часто и была на удивление злой и капризной. Предшественника Алексы выгнали, избив его палками, за то, что розы, которые подал капризнице через евнуха, сильно укололи ее.
А через час испуганный Юван прибежал, обливаясь потом, к грядкам шафрана, где копался его помощник, и дрожащим голосом приказал бежать за ним. Он скулил всю дорогу, что правитель, сам светлый правитель, увидел, что написал дерзкий бедняк, и хочет узнать, для кого эта надпись?
— Надеюсь, что ты, блудный сын, не завел плутни с какой-нибудь гаремной красавицей. Ежели так, то лучше давай зайдем ко мне и выпьем какого-нибудь яда, ибо смерть наша может быть страшной, как только умеют убивать в этом краю дикарей! — быстро говорил он, время от времени сбиваясь на непонятные слова — видимо, на своем родном языке. — Кому ты писал?