Несказанная красота и покой на той вершине, но и сам Великий Царь не дает освобождения.
— Только тот, кто надел кандалы, освободит.
— Кто?
— Догадайтесь.
— Ангел смерти, да?
Молчит Царь…»
О чем это? О каком путешествии, о каких семи вершинах? А путы — о чем это?
А ночью пришла догадка — наверное, это про тело говорил Ибн-Сина. Душа постигает истину, но извечно связана она с телом, со слабостью, с искушениями…
С того времени он жил будто двойной жизнью: ухаживал за деревьями и цветами, встречался с Юваном, но ждал утра, чтобы снова читать и рассуждать над маленькими трактатами гениального ученого, которые так неожиданно попали к нему.
А время шло. Однажды Юван заболел. Сколько ни слушал его Алекса, сколько ни напрягал память, не мог решить, что за болезнь у человека, — глаза обведены синим, пульса почти нет, и сердце бьется неохотно, будто вот-вот остановится. Лекарь из дворца, который лечил мелких слуг, тоже пожимал плечами.
— Умрет он, видимо, — сказал наконец, и Алекса пошел делать свои бесконечные дела, а грусть не покидала его, и на сердце было так тяжело, что он и не заметил, как к нему подошел человек.
Он уже не раз подходил к Алексе, шутил с ним, расспрашивал про былое. Алекса охотно отвечал ему — запомнил сочувствующие глаза придворного каллиграфа Самини, который, однако, мало занимался каллиграфией, а больше развлекал эмира и его придворных. У Самини был редкий дар импровизации и находчивости, о котором в Бухаре даже складывались легенды. Одну из них Алекса вспомнил, глядя на тонкое, одухотворенное лицо Самини, который умел быть беспощадным и злобным, как оса.
Года два назад один из визирей, тайно ненавидя Самини, посоветовал эмиру пошутить. И тот, раздав сановникам по куриному яйцу, призвал каллиграфа и заявил ему:
— Приснился мне сон, что все мои приближенные могут нырнуть в бассейн и достать оттуда яйцо. Но это только те, у кого благородная кровь. Вот и хочу посмотреть, кто из вас достойного рода, а кто — так себе, мусор.
И по знаку правителя все направились к бассейну, и действительно, каждый, кто нырял, приносил с собой яйцо. Один только Самини вынырнул с пустыми руками. Но он не растерялся — тут же присел и закукарекал.
— Чего ты кукарекаешь?
— О владыка! — сказал Самини. — Яйца несут только курицы. Они — вокруг тебя. А я — единственный здесь петух. Откуда же у меня возьмется яйцо?!
Молчали визири, молчал и шутник, даже сам эмир не нашелся что сказать. Но неудачная шутка в тот же вечер стала известна в городе — откуда и как? Самини — единственный среди придворных, кто выбился благодаря своему таланту, а не знатности — был любимцем бухарцев, и сам эмир считался с этим.
— Что с тобой, Аль-Иса? — спросил Самини.
Алекса рассказал про китайца, и смуглое живое лицо бухарца потускнело.
— А знаешь что? — сказал он наконец. — Сегодня я играю с Шамс-аль-Мульком в шахматы. Я все время проигрываю, ибо… эмир — он эмир… Ну, что говорить. Но сегодня я выиграю и попрошу себе садовника. Я бедный человек, я не собираю деньги и драгоценные камни. Мне не откажут. Так что… Если он еще жив, успокой его, мы отправим его домой.
Через несколько дней, имея при себе грамоту отпущения, еще бледно-желтый, но полный радости, Юван прощался с Алексой и Самини.
«А кто отпустит меня, кто отправит отсюда?» — думал Алекса, когда караван, к которому пристал китаец, исчез в розово-сиреневой дымке и смолкло мелодичное позвякиванье колокольчиков, висящих на шее у каждого верблюда.
Караван отправлялся в страну шелка по Великому Шелковому пути, и вооруженные купцы напоминали скорее войско, чем мирных торговцев. Юван, одетый в синий полотняный кафтан, высокую шапку и сапоги, покопался в разрисованном желтым и красным сундуке, достал и протянул Алексе небольшой сверток.
— Если направить это зеркальце в седьмой день первого месяца на человека, можно увидеть, что у него внутри, — сказал он. — Но человек, который берется это сделать, должен быть добрым и отзывчивым. Мне не удалось это сделать ни разу, да я и боялся вызвать духа этой вещи. А зеркальце это старое, эпохи Тан. Нам оно досталось от предков, но тебе, Аль-Иса, я подарю его. Даже если ты ничего не сможешь сделать и оно не послужит тебе волшебной своей силой, то все же я, ничтожный, надеюсь, что сама работа и древность вещи послужат тебе утешением.