«Возмущение против Венеции. Трагедия, сочиненная господином Отваем, а с немецкого языка на российский переведена Артиллерийского и Инженерного шляхетного корпуса поручиком Яковом Козельским». В свет перевод вышел через четыре года, но тем более трогательным было для Миши такое ему доверие.
— Пиеса сия чем привлекла меня? — вопрошал его Козельский, волнуясь. — В ней — свободолюбивые граждане венецианские поднимают бунт против тиранов–сенаторов. И оттого что сердце мое целиком принадлежит им — свободолюбивым и благородным, я и изобразил их гордыми, честными, храбрыми. А противных им тиранов, напротив, обрисовал низкими тварями, трусливыми и вероломными, кои, только появившись на сцене, тут же пожнут ненависть и презрение собравшихся в театре смотрителей.
И Козельский, отыскав наиболее подходящий для иллюстрации фрагмент, читал громко, торжественно, рубя воздух рукой:
— «Мог ли бы я сносить, чтоб сие сильное государство под игом сенаторским воздыхало? Чтоб судьи толковали законы по своей воле? Чтоб негодный тунеядец пользовался плодами, которые собирали мои руки?»
Миша отчетливо понимал, о какой такой «Венеции» ведет речь бесстрашный поручик, но делал вид, что принимает пиесу за чистую монету, и лишь румянец на щеках да блеск очей выдавали его восторг и волнение.
И потом часто — очень часто — приходилось Михаилу Голенищеву — Кутузову скрывать от окружавших, и даже от друзей своих, подлинные чувства, его обуревавшие.
И потому, получив от самого Наполеона Бонапарта прозвище «Старый лис Севера», Кутузов вполне оправдал смысл, заложенный в этом прозвище…
Но здесь, в школе «розмыслов и хитрецов», делал будущий великий полководец и выдающийся дипломат первые шаги в тонком и сложном деле большой политики — дела, в котором простодушие оказывается сродни глупости, а доверчивость — родной сестрой преступления.
Чаще же бывало, что оказывался Миша у поручика в гостях искренним и открытым. Не каждый ведь день читал Козельский некую скрытую крамолу.
Чаще заставал Миша Якова Павловича за усердным чтением пухлой рукописи.
Однажды он спросил, что это за рукопись? И Козельский молча протянул ему заглавный лист, на коем было написано: «Вольф Христиан, профессор. Разумные мысли о силах человеческого разума и их исправном употреблении в познании правды, любителям оной».
Мише не было знакомо имя Вольфа, и он спросил, кто это такой.
Козельский тотчас же воодушевился.
— Вольф есть великий ученый муж! — воскликнул он. — Вольф едва ли не первым стал серьезно размышлять над тем, что есть душа и как соединяется она с телом. Он же придал философии стройность математики, а в математику вселил философическую душу!
Мише не совсем были понятны слова Козельского, и он так и сказал ему об этом.
Яков Павлович сразу как–то сник, воодушевление его пропало, и он сказал просто и понятно:
— Вольф был первым иноземцем, с которым государь Петр Великий советовался об открытии у нас Академии наук. Он же по просьбе государя отбирал в Европе первых для нас ученых, и по его совету в Петербург приехало немало истинно ученых людей.
Он же учил нашего ныне знаменитейшего ученого Михаилу Васильевича Ломоносова.
Козельский встал, раскрыл книжный шкаф и извлек с полки книгу.
— Вот, полюбопытствуй, — сказал он и протянул ему книгу, раскрытую таким образом, что виден был и титульный лист с названием, и дарственная надпись, учиненная на обороте обложки.
«Вольфиянская експериментальная физика с немецкого подлинника на латинском языке сокращенная, с которого на российский язык перевел Михайло Ломоносов, Императорской Академии наук член и химии профессор. В Санкт — Петербурге при Императорской Академии наук, 1746 год», — прочел Миша название и, переведя взор, прочел на листе слова: «Другу моему, почтенному Якову Павловичу Козельскому от переводчика».
Перехватив взгляд Миши, Козельский произнес проникновенно: