— Вся.
В полутёмной передней Ковалёв втолковывал Жене:
— Рассуждать можно так и этак. А вот я через пять дней снова буду на передовой. Понятно?
Он смотрел на неё пристальными, одновременно злыми и ласковыми глазами. Да, она понимала — он просил её любви и сочувствия. И сердце сжалось у неё, так ясно видела она простую и суровую судьбу этого юноши.
Степан Фёдорович обнял за плечи лейтенанта, словно собрался уйти вместе с ним. Он выпил лишнего, и Мария Николаевна смотрела на него с таким упрёком, точно эта лишняя стопка водки имеет не меньше значения, чем все трагические события войны.
Стоя в дверях, Ковалёв с внезапным бешенством сказал:
— Рассуждение происходит, почему отступаем? Хорошо рассуждать! Все вы родину защищаете, а наше дело маленькое, мы воюем. А тут — как бывает? Ляжешь отдохнуть в обороне, а он за ночь сорок километров прошёл строго на восток. Что тогда скажешь, а? Я видел бюрократов, в тыл драпают, только ветер свистит. Посмотрел бы я на этих, что пальцами тычут, если б в окружение попали. Тот, кто на передовой, у того душа живёт!
Лицо Ковалёва побледнело, он хлопнул дверью и на лестнице выругался.
Вера сказала:
— Вот, думала сегодня от госпиталя отдохнуть…
Мостовской, когда Женя вернулась из передней в столовую, спросил у неё:
— Вы от Крымова ничего не получаете?
— Нет,— сказала она.— Но я знаю, что он в армии.
— Да, я и забыл,— сказал Мостовской и развёл руками,— я и забыл, что вы расстались… Но должен доложить вам, человек он хороший, я ведь его давно знаю ещё юношей, мальчиком.
В доме Шапошниковых, едва ушли гости, воцарился дух покоя и мира. Толя вдруг вызвался мыть посуду. Такими милыми казались ему семейные чашки, блюдца, чайные ложечки после казённой посуды. Вера, смеясь, повязала ему платочком голову, надела на него фартук.
— Как чудно пахнет домом, теплом, совсем как в мирное время,— сказал Толя.
Мария Николаевна уложила Степана Фёдоровича спать и то и дело подходила к нему пощупать пульс — ей казалось, что он всхрапывает из-за сердечных перебоев.
Заглянув в кухню, она сказала:
— Толя, посуду и без тебя вымоют, ты лучше напиши маме письмо. Не жалеете вы тех, кто вас любит.
Но Толе не хотелось писать письмо, он расшалился как маленький, подзывал кота, подражая голосу Марии Николаевны.
— Будь мирное время,— сказала мечтательно Вера,— мы завтра с самого утра на пляж бы пошли, лодку бы взяли, правда? А теперь даже купаться не хочется, я в этом году на пляже ни разу не была.
Толя ответил:
— Будь мирное время, я бы с утра поехал с дядей Степаном на электростанцию. Мне хочется её посмотреть, хоть и война, а хочется.
Вера наклонилась к нему и тихо сказала:
— Толя, я всё хочу рассказать тебе одну вещь.
Но в это время пришла Александра Владимировна, и Вера, плутовски подмигнув, замотала головой.
Александра Владимировна стала расспрашивать Толю, трудно ли ему было в военной школе, бывает ли у него одышка при быстрой ходьбе, научился ли он хорошо стрелять, не жмут ли сапоги, есть ли у него фотографии родных, нитки, иголки, носовые платки, нужны ли ему деньги, часто ли получает письма от матери, думает ли о физике.
Толя чувствовал тепло родной семьи, оно было сладостно и одновременно тревожило и расслабляло, делало особо тяжёлой мысль о завтрашнем расставании, в огрубении душа легче переносит невзгоды. Евгения Николаевна вошла в кухню, на ней было надето синее платье, в котором она приезжала на дачу к своей сестре Людмиле, Толиной матери.
— Давайте на кухне чай пить, Толе это будет приятно! — объявила она.
Вера пошла звать Серёжу и, вернувшись, сказала:
— Он лежит и плачет, уткнулся в подушку.
— Ох, Серёжа, Серёжа, это по моей части,— сказала Александра Владимировна и пошла в комнату к внуку.
Выйдя из дома Шапошниковых, Мостовской предложил Андрееву погулять.
— Погулять? — усмехнулся Андреев.— Разве старики гуляют?
— Пройтись,— поправился Мостовской.— Давайте походим, вечер прекрасный.
— Что ж, можно, я завтра с двух работаю,— сказал Андреев.
— Устаёте сильно? — спросил Мостовской.
— Бывает, конечно.
Этот небольшого роста старик, с лысой головой, с маленькими внимательными глазами, понравился Андрееву.
Некоторое время они шли молча. Очарование летнего вечера стояло над Сталинградом. Город чувствовал Волгу, невидимую в лунных сумерках, каждая улица, переулок — всё жило, дышало её жизнью и дыханием. Направление улиц и покатость городских холмов и спусков — всё в городе подчинялось Волге, её изгибам, крутизне её берега. И огромные, тяжёлые заводы, и маленькие окраинные домики, и многоэтажные новые дома, оконные стёкла которых расплывчато отражали летнюю луну, сады и скверы, памятники — всё было обращено к Волге, приникало к ней. В этот душный летний вечер, когда война бушевала в степи в своём неукротимом стремлении на восток, всё в городе казалось особенно торжественным, полным значения и смысла: и громкий шаг патрулей, и глухой шум завода, и голоса волжских пароходов, и короткая тишина.