— Не приемлю ваших выпадов, отметаю с порога! — едва не подскочил в своём кресле Куприн. Татарские глаза его разгорелись так неистово, что, чудилось, могли прожечь собеседника насквозь. — Смею предложить, что вы, Антон Иванович, или вовсе не читали моей повести и помните критические пасквили, которые в своё время обрушила на меня официозная пресса, или пробежали её между строк! Между тем спешу вам сообщить, милостливый государь, что «Поединок» — лучшее творение из всего, что я создал! Это мой самый любимый ребёнок! И, доложу вам, поручик Ромашов — самая светлая личность, истинно русская, это, если хотите, — честь и совесть русской армии. Я ничего не выдумывал, ничего не высасывал из пальца, господин Деникин, я срисовал всё это с натуры! — Последнюю фразу Куприн выкрикнул. — Если хотите знать, то Ромашов — это я сам! Точно так же, как для Флобера — госпожа Бовари!
— Вы подтвердили моё убеждение. — Деникин старался сохранить спокойствие. — Ромашов — поистине светлый тип русского офицера. Он человек долга и чести, умеющий сострадать не только ближним, но и тем, кто стоит ниже его на ступеньках военной иерархии — простым солдатам. Но вы же сами показали его как человека слабого духом, запутавшегося в личной жизни, разочаровавшегося в ценностях воинской службы. Разве на таких, как Ромашов, держалась русская армия?
— Русская армия держалась на таких, как капитан Деникин! — с запальчивой ехидностью ответил Куприн, выпивая очередную рюмку, и, чтобы не прерывать своей тирады, резко отодвинул от себя тарелку с закуской. — Послушать ваши воспоминания, так вы, Антон Иванович, были сущим ангелом во плоти! Понимаю, понимаю, к чему вы клоните: армия наша держалась на таких, как вы, и я, писатель Куприн, должен был живописать только вас и вам подобных. Но я ни за какие коврижки не изменю жизненной правде, хоть тащите меня на эшафот! — Куприн почти кричал, будто и в самом деле Деникин требовал от него живописать только таких, как он. — Может, вы ещё расскажете мне сказочку о том, что ни разу за всю службу не дали вашему обожаемому русскому солдатику в морду?
— Могу поклясться перед этой иконой, — сказал Деникин, указывая на образ, висевший в углу гостиной. — А если не верите — это вопрос вашей совести, Александр Иванович. Согласен, в русской армии было немало того чудовищного, о чём вы так красочно поведали в своём «Поединке». Было и рукоприкладство, и издевательства над нижними чинами, и безобразные кутежи офицеров, и самодурство иных командиров. И всё же не это определяло лицо армии. И позвольте вам доложить, что жестокого в русской армии было гораздо меньше, чем в армиях так называемых цивилизованных государств, скажем, таких как Германия или Австрия. Где вы видели в русской армии, чтобы провинившемуся солдату выбивали зубы, разрывали барабанные перепонки, заставляли в наказание есть солому или слизывать языком пыль с сапог? Или же подвешивали...
— Подвешивали? — недоверчиво переспросил Куприн.
— Да, вот что означало сие действо: солдата со связанными руками привязывали к столбу так, что он мог касаться земли только кончиками больших пальцев ног. Думаю, в том полку, где служил ваш Ромашов, такого садизма не случалось. А в австрийской армии — сплошь и рядом. Или же — цепью прикручивали правую руку к левой ноге — на шесть часов.
— Не думаю, чтобы наши военные самодуры так уж ничего и не почерпнули из зарубежного опыта. Мы же всегда обезьянничали, «слизывали» всё, что есть худого на Западе, — не унимался Куприн. — И вы ещё будете утверждать, что наше офицерье было преисполнено любви к солдатам, а солдаты отвечали ему такой же преданной любовью?
— Не хочу теоретизировать, приведу пример, — тут же отозвался Деникин. — Пример сей взят из моих наблюдений в ходе русско-японской войны. Однажды в японском плену оказался по воле случая раненый капитан Каспийского полка Лебедев. Осмотрев его, японские врачи пришли к заключению, что спасти его ногу от ампутации можно, лишь прирастив к ней пласт живой человеческой ткани. И что же? Двадцать солдат предложили свои услуги, причём совершенно добровольно, по зову сердца так сказать. Выбор пал на стрелка Ивана Канатова, который дал вырезать у себя часть мышцы. И даже отказался от применения хлороформа! Об этом с восторгом и даже с удивлением писала как японская, так и русская пресса. Вас это не впечатляет?
— Ну, положим, — с хмурой недоверчивостью усмехнулся Куприн: он не любил, чтобы его клали на лопатки. — Но как можно из подобного рода единичных проявлений позволять себе делать широкие обобщения за всю армию? С какого же угару ваши солдаты, столь самозабвенно любившие офицеров, поднимали их на штыки в семнадцатом?