— Обязательно! — пообещал он. — Лишь бы красные мне не помешали!
Всё, что происходило потом в церкви, воспринималось мной как нечто нереальное: и благообразное, полное таинства лицо священника, и иконы святых, испытующе глядевшие на нас, и серьёзный, даже торжественный вид Антона Ивановича, и даже строгое лицо Любы, которая в момент венчания до неузнаваемости преобразилась, потеряв свой обычный лукавый вид и став на удивление скромной и тихой, — все эти картины происходящего воспринимались мной как в тумане, а в душе вдруг проявилось ранее неведомое чувство ответственности — за женщину, которая отныне становилась моей женой.
«Теперь она твоя, теперь ты в ответе за её жизнь и судьбу», — будто кто-то из святых, сошедших с иконы, внушал мне это, вызывая в душе и радость и страх.
Наша первая брачная ночь прошла не столько в плотских утехах, сколько в долгой, то умиротворённой, то бурной беседе. Было странно, что в эту ночь в Екатеринодаре не раздалось ни единого выстрела, будто некие высшие силы решили сделать всё, чтобы нам было покойно, чтобы мы могли говорить и говорить...
— Для меня первой брачной ночью была та ночь в Ростове, — призналась Люба, прижимаясь ко мне. — Теперь откроюсь тебе: тогда, ночью, я решила, что ты будешь моим мужем. И отдавалась тебе уже как мужу. Не веришь?
— Верю, верю, — ответил я. — Тогда я тоже решил, что ты будешь моей женой. Только ты, и никто больше. И что ты будешь принадлежать только мне.
Люба, кажется, поняла тайный смысл моих слов: она знала, что я, как всякий мужчина, ревную её к любовным приключениям в прошлом.
— Пусть эта ночь будет для нас исповедальной, — проникновенно сказала Люба. — Я не хочу, чтобы у меня от тебя были тайны.
— Это и моё желание, — растроганно сказал я и тут же подумал о том, что имею в виду лишь тайны личной жизни, но вовсе не тайну, связанную с заданием, полученным на Лубянке.
— Так вот, слушай, — начала Люба. — До тебя у меня были мужчины. Сколько? Скажу честно: немало. Хотя смотря как к этому подходить — ведь всё в этой жизни относительно. Я просто не считала. Потому что это были не мужчины, а так, человеки в штанах. Да ты не улыбайся. А то, что они не затронули сердца, ну, ты понимаешь...
— Свежо предание... — с глуповатым смешком протянул я, даже не предполагая, что эта фраза, которой я не придал ровно никакого значения, столь жестоко обидит Любу.
Ни слова не говоря, она оттолкнула меня и вскочила с постели. Даже не видя её лица, я понял, что в ней клокочет ярость.
— Любка! — Мне нравилось так её называть. — Что с тобой, я же пошутил, вот те крест!
Она не ответила. В комнате было не совсем темно — в окошко заглядывал молодой, только что народившийся месяц, и я заметил, что она начала стремительно одеваться.
Я порывисто бросился к ней, обнял за дрожащие плечи. Она не вырвалась, но глухие рыдания сотрясли её вдруг похолодевшее тело.
— Клянусь тебе, я пошутил! — снова повторял я, стараясь успокоить её: нет ничего более невыносимого, чем женские слёзы, особенно когда они вызваны обидой, нанесённой любимым человеком.
Она долго не отвечала, потом тяжело опустилась на стул и локтем вытерла слёзы, совсем так, как это делают простые казачки.
— Никогда не шути так, Дима. — Голос у неё был слабый. — Очень прошу, никогда больше так не шути. Слишком много для меня значит... Значишь ты... — Она опять помолчала, словно собираясь с силами, и почти прошептала: — Если меня вдруг не станет, Дима, ты горько пожалеешь о том, что так беспощадно шутил.
Тут уж едва не заплакал я. Обняв её, я говорил самые ласковые, самые нежные слова, ругая себя за глупую шутку, исступлённо заверял Любу, что такое никогда не повторится.
На следующий день нам с Любой довелось быть в городском театре, где открылась Краевая Рада. Главным оратором был Антон Иванович Деникин.
Я впервые видел его не в боевой обстановке, не в воинском строю, а на трибуне. И сразу же пришёл к выводу, что для публичных выступлений он мало подходит: дело было даже не столько в том, что в нём не было ничего от записного оратора, умеющего даже своим видом и манерами «показать» себя. Просто он не был создан для того, чтобы витийствовать с трибун, как для этого были изначально созданы, скажем, Керенский или Ленин. Деникин гораздо лучше, а главное, естественнее смотрелся на поле боя или просто в окружении офицеров и солдат.
С трибуны его голос звучал глуховато, вовсе не зажигательно, без излишней патетичности.
— Командование Добровольческой армии верит, что на Кубани нет предателей, что, когда придёт час освобождения, вольная Кубань не порвёт связи с Добровольческой армией и пошлёт своих сынов в рядах её вглубь России, в смертельном томлении ждущей освобождения...