Откровенно говоря, я думаю, что слова эти даже не представляют для западного человека интереса новизны. Несомненно, что и он в свое время прошел сквозь все эти "слова", но только позабыл их. И «неотносящиеся дела» у него были, и «тоска» была, и Тяпкин-Ляпкин, в качестве козла отпущения, был, и многое другое, чем мы мним его удивить. Все было, но все позабылось, сделалось ненужным…
Для нас-то нужно ли?
Впрочем, я и сам догадываюсь, что это вопрос праздный. Важность совсем не в том, нужно или не нужно то или другое явление, а в том, что, при известных условиях, и ненужное становится неизбывным. Поди достучись в этой массе дверей, которые сплошь наглухо заперты, – ведь только того и добьешься, что лоб себе разобьешь. Это даже уж не загадка, а какое-то колдовство, которое я назвал бы историческим, если б не боялся, чтоб этот эпитет не послужил прикрытием для всякого рода малодушия. Куда ни обернитесь, на всех лицах вы видите страстное желание проникнуть за пределы загадочной области, и в то же время на тех же лицах читаете какое-то фаталистическое осуждение: нет, не проникнуть туда никогда. Ужели это не колдовство? Ибо, в сущности, что означает это выражение "проникнуть", которое переполняет тоской все сердца? Означает ли оно взлом, насилие, бунт? Нет, оно означает стремление осветить и осмыслить жизнь. Ужели нужно еще доказывать, что такого рода стремление не только вполне естественно, но и не заключает в себе никаких угроз? Доказывать! да разве кому-нибудь доказательства нужны? Так лучше уже прямо, без рассуждений, принять на веру, что все эти стремления, надежды и порывы суть "неотносящиеся дела", которые злоухищренно и преднамеренно выдумал зачинщик Тяпкин-Ляпкин. Пускай он за них и ответит, а вы, не желающие подвергать себя участи Тяпкина-Ляпкина, вы должны позабыть об "неотносящихся делах" и только, в виде неизреченной льготы, можете слегка об них тосковать. Эта тоска да будет вам во спасение. Пускай она освежает вашу память и не дает вам закоченеть.
Слушать разглагольствия Удава и Дыбы и не чувствовать при этом глубочайшей тоски можно только под условием несомненного нравственного разложения. Ничему подобному западный человек не подвергается, потому что он во всякое время имеет возможность повернуться к сквернословию спиной и уйти. Но мы не можем так поступить. Мы обязаны выслушивать сквернословие и считаться с ним. И не по тому одному, что легкомысленное отношение к нему может смутить беспечальность нашего жития, но и потому, что некуда нам от него скрыться. В форме ли авторитета или в форме простой обыденности, так или иначе, но оно заставит нас выслушать себя. Слушай и чувствуй, как замирает весь организм под игом подавляющей тоски.
И заметьте, что основание этого сквернословия совсем не фантастическое, а прямо выхваченное из жизни. Ни Дыба, ни Удав ничего не выдумали, а только возвели в перл создания и издали в свет. Вы тоскуете об "увенчании здания", а Удав на это в упор напоминает об уставе о кантонистах. У вас в глазах мерещатся "гарантии", а Дыба подлавливает ваши мечтания и переводит их на свой подьячески определенный язык: учреждение управы благочиния 5. Каким образом произошли эти превращения? – это тайна; но вы чувствуете, что в основе тайны лежит жизненная практика. Ужели же можно представить себе, что вы, партикулярный тоскующий человек, победили этих сквернословящих мудрецов, устами которых говорит сама жизнь?
Поэтому ежели я позволил себе сказать бесшабашным мудрецам, что они говорят "глупости", то поступил в этом случае, как западный человек, в надежде, что Мальберг и Бедерлей возьмут меня под свою защиту. Я заразился. Конечно, я заразился на самое короткое время и теперь готов принести в том раскаяние, но ужасно подумать, как я был опрометчив и даже несправедлив. Напротив того, они высказали в этом случае милосердие поистине неизреченное, ибо не только предоставили мне, по-прежнему, пользоваться правами состояния, но даже, по приезде в Петербург, никому о моем грубиянстве на зависящее распоряжение не сообщили. И я никогда не забуду этого одолжения. Буду себе потихоньку тосковать; но чтобы прерывать сквернословие особ, за которыми право на таковое признано самими регламентами… никогда!
Никогда, никогда и никогда, потому что, независимо от всяких других соображений, сквернословие это представляет такую неистощимую сокровищницу готовых "новых слов", которая навсегда избавляет от выдумок, а прямо позволяет черпать и приговаривать: на, гнилой Запад, ешь! Только согласится ли он есть?
Итак, тоска, и ни малейшего превратного толкования. Тем не менее мысль, что представление о Швейцарии как-то обязательно отождествляется с представлением о превратных толкованиях, положительно отравляет путешествие по этой стране. Едешь в вагоне и во всяком соседе видишь сосуд злопыхательства; приедешь в гостиницу и все думаешь: да где же они, превратные идеи, застряли? как бы их обойти? как бы не встретиться с "киевским дядей", который, пожалуй, не задумается и налгать? Оглянешься кругом – вся природа словно изнемогает под наплывом внутреннего ликования. Все блещет: и небо, и горы, и озёра. Даже гроза – и та летит навстречу, вся блистающая, вся пылающая целым пожаром сверканий. И что же! все это пропускаешь мимо глаз и ушей, ко всему прислушиваешься и присматриваешься вяло, почти безучастно… И почему?.. потому только, что впечатлительность уже заранее загажена предположением о каких-то "превратных толкованиях"… Risum teneatis, amici!
Дело было так. Сидел я лунными сумерками под сенью гигантских интерлакенских орешников и по секрету вел разговор с Юнгфрау. Вот, Юнгфрау, говорил я, кабы ты была в Уфимской губернии, и тебя бы причислили к лику башкирских земель. И отдали бы тебя задешево какому-нибудь бесшабашному советнику (как в старинной русской песне поется: «отдал меня сударь-батюшка за немилого; за немилого, за старого, за гадёнка»), который смотрел бы на тебя и роптал. Вот, мол, другим леса да поймы достались, а мне, в награду за любезно-верное житие, дылду отвалили – черта ли я с ней поделаю! И стояла бы ты в своей незапятнанной белой одежде, девственная, неоскверняемая взорами «знатных иностранцев», довлеющая сама себе… Но, разумеется, стояла бы до тех пор, пока, с размножением новоявленных башкирских припущенников, опыт не указал бы, что наступил час открыть на твоей вершине харчевню с арфистками. Тогда… ах, что бы мы тогда над тобою, Юнгфрау, сделали!
Так вопрошал я Юнгфрау, а луна между тем все ярче и ярче освещала белый лик Девственницы, и в соответствие с этим пуще и пуще разгоралось мое воображение. Незаметно для себя самого я стал прорицать, и, надо сказать правду, нехорошо прорицал. Мнилось мне, будто бы старый бесшабашный советник (или, по выражению песни, "гадёнок"), скучая скромными доходами, получаемыми с харчевни, ходатайствует о перенесении Юнгфрау в Кунавино 6, намекая при этом и о потребных на сей предмет прогонных и подъемных деньгах… Шлется будто бы этот проект в Петербург и, разумеется, прежде всего рассматривается с точки зрения польз российской промышленности, имеющей, «как известно», главный сбыт на нижегородской ярмарке… Образуется, конечно, комиссия; бесшабашный советник доказывает, что он патриот… Являются евреи… С одной стороны, «тормозят» дело, с другой – «подмазывают»… В городе ходят слухи, что в деле принимает участие баронесса Мухобоева, которая будто бы ездила в Берлин и уж переговорила с Мендельсоном… Остается, стало быть, в «последний раз» подмазать и двинуть… Но только что я было занялся окончательным разрешением вопроса, подлежит ли ходатайство сие удовлетворению или не подлежит, как вдруг мечтания мои оборвались. С соседней скамьи до меня совершенно отчетливо донеслись родные звуки.