Варяжко едва снял с души напряжение и долго смотрел вослед удаляющейся стороже. Ему вроде бы нечего бояться, попробуй угадай в изможденном, изморенном длинной дорогой человеке воеводу Могуты, про которого прослышали даже в Тмуторокани, и горячий Мстислав на вече грозился поймать удалого сподвижника вольного князя. Все же сжало на сердце у Варяжки, когда старый воин положил на его плечо руку. Сам-то он узнал сторожу несущего. Еще в юные леты, служа Ярополку, встречался с ним, близким ко Блуду, и не было промеж них товарищества, но и худа они не чинили друг другу, только раз сразились на смерть, это когда после гибели Ярополка он уходил от недругов, и ушел бы легко, да перекрыл путь сей человек и меч вынул, и угрожал смертью. Варяжко налетел на него коршуном, и закружились они в смертной пляске, вспыливая землю у шатра Великого князя. Варяжко оказался ловчее, выбил меч из вражьих рук, ушел…
— Вот и встретились, — грустно обронил воевода и покосился на Любаву, точно бы она могла что-то понять про нечаянную встречу и, вздохнув, пошел следом за слепым сказителем.
В одну из весей, близ Киева, вошли в самом начале русалочной седмицы. Любава сняла ветхую, не одиножды штопанную одежонку, взяла из рук девиц, принявших ее в хоровод, льняное домотканое платье и, как по волшебству, осветилась изнутри ее льющимся светом. Юные девы сразу ощутили этот свет, и веселей закружился хоровод, и песнь зазвучала звонче и мелодичней, да и сама священная роща, где раскатывалось празднество, и тихо плещущая серебряная речка близ нее, все осиялось, повлеклось к струящемуся меж высоких дерев небу.
Пристроившись чуть в стороне от хоровода на мягком мшистом взлобье возле Будимира и давних его, еще по походам Святослава, сотоварищей, Варяжко удивлялся перемене, что совершилась в Любаве, но это была не одна перемена, вызвавшая радость в ее сердце, спустя время примстилась другая, в ней наблюдалось какое-то особенное, словно бы даже неземное понимание происходящего, однако следом поспешала еще одна, Любава как бы всем своим видом говорила: «Да, мне теперь хорошо среди людей, но было и худо, только я не хочу ни про что помнить».
В сияющем лице ее прочитывалось многое из того, что она чувствовала, и Варяжко не сказал бы, что она бывала подавленной и угнетенной, пугающейся чего-то… И ему тоже стало легко и уже не думалось ни про что плохое, и даже мысль о встрече со старым воином как бы отступила. Впрочем, ненадолго, он подумал о ней снова, когда Любава подбежала к Будимиру и, схватив его за руку, сказала весело:
— А я еще и русалка. И мы пойдем к речке и приласкаем ее, и она возрадуется вместе с нами, и дух ее подымется к небу, а потом вернется на землю, и уже не один, с дождем…
Варяжко подумал о встрече с давним знакомцем, но совсем не так, как ожидал от себя, он подумал о нем, как о человеке, кто уже не был врагом, но осознавшим в нем что-то, может, его беспокойство за отчие веси.
В Киев они вошли, минуя Лысую гору с распростертым на ней капищем, а перейдя Киянку по узкому деревянному мостику, миновали широкий, в выбоинах и ямищах Боричев ток, дивясь тому, как тихо в улочках, но, когда поднимались по скользкому, унырливому Боричеву увозу, увидели встречь им текущие толпы людей, посторонились, не сразу поняли, что происходит и отчего до них доносятся злые крики и стенанья, и плач. Любава сошла с лица, затрепетала, и теперь в ней едва ли можно было узнать ту деву, что еще недавно радовалась празднеству. Посмурнел и Будимир, вздохнул тяжело, точно бы про что-то уже догадавшись. Но вот людские толпы поравнялись с ними, и Варяжка потемнел в лице. Он увидел привязанного к хвосту старой, со слезящимися глазами лошади древесноликого Перуна, тот был повержен и тащился в пыли, а обочь шли двенадцать отроков в ярких, с золотыми блестками кафтанах и попеременно, уступая место друг другу, били палками поверженного Бога.
Варяжко схватился за нож и едва не накинулся на отроков, которые, конечно же, не принадлежали к старой, от дедичей, вере, а к новой, явленной с царьградских холмов. Огромным напряжением воли он сдержал себя и, подобно Любаве, ощутил дрожь в теле, тем более неприятную и саднящую, что она, казалось, вытекала из сердца. Он потому и сдержал себя, что вспомнил слова Могуты, помнившиеся пророческими; говорил вольных земель князь:
— Худое увидишь, воевода, много хуже того, что знавал прежде, и сердце твое обольется кровью, но терпи, ты воин, и Руси еще потребен твой меч.
Когда толпы, плачущие и выстанывающие проклятья, поравнялись с ним, Варяжко как бы позабыл про слепого певца и Любаву, и вовсе замутившуюся в разуме и уже не воспринимавшую ничего из ближнего мира и ушедшую в ту сердечную боль, что обожгла ее многие леты назад, и поплелся следом за людьми, униженными в своем духе и невесть чему, скорее, новине посылающими проклятья. Он не хотел бы смотреть на Перуна, но смятенный взгляд то и дело задерживался на нем, казалось, Бог еще не осознал, сколь великое унижение учинила ему во грех впавшая киевская дружина. И, когда вдруг в чистом, только с краю, от дальних гор исходяще, слегка замутненном небе сверкнула молния и раздались резкие, оглушающие громовые удары, бредущие за отроками люди вскинули руки к небу, точно бы ожидая пришествия Бога войны, земной лик которого ныне растерзан и смят, лишен недавнего золотого убранства. Но гром прогремел лишь однажды и сверкнувшая молния не была обозначающа в себе силу, а как бы даже ослаблена, оттого что утратила в сердце человека подпору. И, поняв это, толпы, подталкиваемые собственным бессилием, распались. И, когда Перуна, отвязав его от лошадиного хвоста, столкнули в загрязненную илистой накипью днепровскую воду, на берегу оставались Варяжко и два старца. В одном из них воевода, к удивлению, узнал Будимира и испугался, не увидев рядом с ним Любавы. Но она скоро пришла, подавленная и угнетенная людским прибоем.