— Не сдержал ты своего слова, воевода, — с горечью сказал Могута. — Но, да, видать, так угодно провидению.
Но провидению было угодно другое. Еще не оборвали утренние лучи ночную тьму, когда распахнулась тяжелая дверь узилища и послышался чей-то хрипловатый, задышливый голос:
— Княже, ты где?!..
Могута поднялся с земляного пола, протиснулся сквозь шевелящиеся тела, узнал в худом рыжебородом воине Варяжку, шагнул к нему с сильно бьющимся сердцем:
— Ты!.. Ты!..
— Пошли, княже. Дружина ждет тебя.
18.
О, как бегут месяцы друг за другом, дружно и однорядно, точно в старом сказе о птице-тройке, не угонишься за ними, не замедлишь их бег. Вот только что сиял белоснежьем просинец, сея в усладу русскому человеку легкий морозец, а уж нет его, и на дворе лютень, и ветры шальные гуляют, и на росстанях, где высятся поминальные столпы, словно межи, отделяющие жизнь от смерти, пуще прежнего грустно. И уж едва ли кто забредет сюда в эту пору, разве что всевидящий волхв, почуявший сердечный непокой и осознавший значение его. Но и он, вознесши хвалу упокоенным на меже, уйдет в ближнее святище и пребудет там, пока лютень не одолеется белояром и не возгорится на ближнем горизонте, очищенном от тяжелых туманов, яркая белая звезда, прозываемая в русских землях Звездою надежды. Дивно сие прозвание, пришедшее из дальних, от времени померклых лет, и не скажешь, почему бы обрело себя в этой звезде, с виду угрюмоватой и как бы преисполненной не от святости легшего таинства. Случалось, зорко смотрящие замечали близ нее хмурые тени, были эти тени в омрачение душевного подвига к сиятельному пространству. Видать, и сама надежда не всегда легка и прозрачна, и она иной раз обретает несвойственное ей, утомительное для сердца человека. И будет та звезда мерцать в небе, пока ее не потеснит цветень в пышном наряде, отодвигающем все смурное, как бы даже взламывающем в душе, отчего оттуда, из самой глубины, выхлестнется радость, безотчетная, вроде бы никому не принадлежащая, да только падет на землю цветущий травень, как отыщется в ней ясность и скажется тогда людьми, что от земли-матери сия радость. Спокойно встречают люди светлый кресень, а потом дождливый червень. В каждом из этих месяцев находят приятное для своего сердца, свободно делается в груди у них, вольных вершить жизнь, подчиняясь лишь велению Богов. Станут они ездить со князьями, большими и малыми, на гоны и езы, ни в чем не уступая старшему дружинному люду, легко войдя в захмуревший день. И только когда затяжелит в небе и распахнется оно, свинцово угрюмое и холодное, и у самого бесстрашного на сердце защемит и встоскуется, и скажет он вяловато:
— Вот и студень притянуло к моему порогу.
И вспомнит со щемящей болью про злат-месяцы серпень да вересень, когда дивно ясно небо и солнышко светит, и не то чтобы паляще и жгуче, а мягко и как бы с ласкою.
Но для Рогнеды месяцы, подталкивающие друг друга, невесть куда спешащие, точно бы запамятовавшие про то, что нельзя обогнать время, которое живет само в себе и не подчиняемо никаким законам, были словно бы на одно лицо. Она не видела разницы меж ними, не чувствовала их сладкого, а иной раз и томящего позыва. Время для нее остановилось. Все было меркло и тускло. Она не желала никого видеть, даже детей, и старого Видбора, и странников, любивших посещать ее терема, зная о хлебосольности и сердечной ласковости княгини. Она целыми днями сидела в светлице, никого не пускала к себе, и челядь, все понимающая про свою госпожу, терялась в догадках, что происходит с нею, а уж про странствующих людей и этого не скажешь, их подавляла перемена в Рогнеде. Все ж они не торопились поменять свои пути-перепутья и теперь еще забредали на Рогнедин двор и хотя бы изредка и издали любовались княгиней. Ощутив подавленность в ней, хотели бы вывести ее из этого душевного состояния, и не умели ничего предпринять, и тогда многим приходила в голову мысль, что они противно недавнему своему убеждению покинули отчину для праздного времяпровождения, а не для того, чтобы подвинуться к истине. Были среди них люди разные: и смолоду сроднившиеся с нуждой, и те, кто высоко стоял по праву рождения, но со временем осознал бесполезность бытия, коль скоро не воссиял над отчим подворьем свет, предвещающий славное перерождение. Они жили одной надеждой: вдруг на тропе странствий откроется им свет истины, и тогда поменяется в жизни, и люди пойдут за ними и сделаются все братья и сестры. И не беда, что иной раз мучительно тягостно становится их хождение по тропе странствий, когда нет-нет, да и упадет ослабевший и застынет в его глазах недоумение и жалость к себе, так и не приблизившемуся к истине, не отыскавшему к ней дороги. А бывало и так, что вдруг менялось в душе у странствующего, делалось гнетуще от шальной мысли, что ее и нету на белом свете, сокрыта она в других мирах, недоступных человеческому сознанию. И тогда странник откачивался от своего недавнего убеждения и, сломленный сердечным гнетом, сходил с тропы. По-разному случалось. Но это никак не влияло на тех, кто хранил верность надежде. Они с прежним упорством, часто непонятным в миру и принимаемым за блаженство, которое, впрочем, есть в них, но не от слабости разума, а от высшего проявления человеческой сути, продолжали свой путь…