Выбрать главу

Владимир пришел за полночь. Был он изрядно хмелен и весел, о чем-то сказал ей, но она не услышала, не умея оттеснить болезненно острое недоумение. И не потому, что Владимир, едва коснувшись головой подушки, заснул, а оттого, что происходило в душе, не свойственное ей, чуждое. Она теперь принадлежала теням, трепетным в предрассветье, но все еще не исчезнувшим.

Рогнеда тихо поднялась с постели, долго смотрела на спящего Владимира, и не могла отыскать в себе каких-либо особенно ранящих чувств, не вспоминала и обиды, что претерпела от него, и едва ли понимала, для чего вытащила из-под подушки нож, а потом выдернула его из кожаных ножен и занесла над мужем… И была удивлена, когда Владимир открыл глаза и спросил не окрепшим со сна, сипловатым голосом:

— Ты что надумала?..

Рогнеда уронила нож и заплакала, только теперь осознав всю непоправимость того, что намеревалась сделать, пускай и противно ее естеству.

Владимир встал и ушел из Рогнединых покоев. А Добрыня в эту ночь не ложился, какое-то время он находился в убогом жилище Видбора и говорил со старцем и с Будимиром о беспокоящем его. Правду сказать, со слепым певцом ему не хотелось встречаться. Но и только-то… Добрыня и при худшем раскладе не позволил бы себе обидеть странствующего даже недобрым словом. А ведь знал, что Будимир недолюбливал его.

Может, нечаянная встреча со сказителем, а может, что-то другое растолкало в душе у Добрыни, отчего он не подремал даже, бродя по окрестностям теремного подворья и, размышляя о своих деяньях, которые полагал надобными для отчих племен, но которые многими, в том числе и Будимиром, отвергались. Это было обидно. Разве ему одному потребно возвеличение Руси? Не он ли денно и нощно печется о ней, памятуя про древнюю ее славу, когда русские племена подобно могучему морскому потоку растеклись по ближним и дальним землям, подвигая их к жизни и подымая города и городища, про многие из которых ныне только в древних писаниях, сохраняемых многомудрыми волхвами в Святилищах, и прочтешь?!..

Добрыня выслушал Владимира, сказал спокойно и твердо:

— Не от нас пошло: жена, поднявшая руку на мужа, да будет предана смерти. Иди, княже, исполни завет предков.

Владимир был как во сне. Меч оттягивал руку, нестерпимо хотелось вернуть его воеводе, но что-то удерживало… Вяло передвигая ноги, он прошел в Рогнедины покои вместе с Добрыней.

А княгиня была не одна, рядом с нею стоял сын Великого князя Киевского.

И сказал юный Изъяслав, заступив дорогу отцу:

— Она мать моя!

Владимир прикрыл глаза и уж не сына увидел перед собою, а светлорусого мальчика, убитого в Вятских лесах; говорили, что это поводырь слепого Будимира; мальчик еще не погасшими очами с укором смотрел на князя, и тонкая струйка крови текла по его щеке.

Владимир бросил меч, сказал глухо и задышливо:

— Кто звал тебя?..

В какой-то момент он поймал растерянный взгляд княгини и обронил холодно:

— И станешь ты отныне зваться промеж людей Гориславой. И да исполнится по сему!

19.

Первоснежье ослепительно и завораживающе, кроны деревьев отяжелели, звеняще-белые, присадистые, а стволы поменяли привычно темный цвет на крапистый: снежная пуховина, кое-где уцепившись за бугристую кору, растеклась подобно смоляным потекам. Высоко в небе, раздвинув серые облака, стояло солнце, и не то чтобы совсем не греющее, а как бы остывающе греющее. И старый медведь, простеживая лесные тропы, заметил это и ощутил в теле непонятную тревогу. Но она возникла от чего-то другого, и он хотел бы угадать, отчего она взыграла в нем, и не умел, и все прибавлял шаг, прибавлял, пока не побежал, дыша тяжело, с глухим утробным присвистом, неведомым даже ему чернотропьем, обламывая лесной кустарник и высоко подымая белую снежную пыль. Что гнало его, уже почти равнодушного к земной жизни?.. Страх ли перед скорой потерей формы, к которой он привык за многие леты? Или нечаянно выплеснувшееся из прошлого, злое и жестокосердное, унижающее все в нем, еще по воле Богов сохранявшееся в его слабой памяти, в то время как многое из того, что осветляло его существование, покрылось смутным и мало о чем напоминающим мраком?

В свое первозимье потеряв мать — старую медведицу, бродил он неприкаянно по глухому лесу, пугаясь и тихого птичьего свиста, голодный, с побитыми в кровь лапами, гонимый отовсюду, унижаемый зверьим племенем. Потерять бы ему форму, когда бы он не набрел на пещеру Богомила у высокой скалистой горы, обильно покрытой снегом. О, если бы не это! Ему и теперь, коль скоро промелькнет что-то в памяти, делается больно и горько, и тогда он долго не найдет себе места и слоняется по лесу, подобно пестуну, отбившемуся от матки. Но время спустя он снова окажется возле пещеры Богомила, привычно ляжет под разлапистое дерево и как бы с неохотой прислушивается к тому, что происходит в темном чреве горы. И все в нем поменяется, когда он увидит выходящего из пещеры человека. «У-гу-гу!..» — скажет, довольный собой и жизнью, а если Богомил еще и присядет на низкий трухлявый пенек и положит руку на голову зверя, то и станет ему и вовсе бестрепетно.