Тускло горели свечи, потрескивали, оплывая, с трудом справлялись с густой тьмою, которая висела за пологом шатра, подстегиваемая шальным ветром, отчего свечное пламя дрожало и еще долго не выравнивалось.
Владимир изредка поглядывал на Большого воеводу с недоумением, точно бы спрашивая: ну, чего он беспокоится, все будет так, как предопределено, и ничего тут не изменишь, и надо ли что-то менять, а коль скоро окажется, что надо, то это произойдет независимо ни от его и ни от моей воли. И, когда Добрыня, очнувшись от раздумий, сказал, что завтра же с утра прикажет подымать земляную насыпь там, где городские стены подступают к морю и не так высоки, чтобы, взобравшись на нее, охотники могли проникнуть в город и завязать бой, Владимир принял это как должное и ничему в нем не противоречащее, с тем выражением на лице, которое ясно сказало Добрыне, что все правильно, но, если бы даже отыскалось другое решение, то и оно принялось бы с осознанием справедливости случившегося, поскольку эта справедливость совсем не земного свойства.
Добрыня уже давно наблюдал в Великом князе не греющую его перемену и не умел понять причину ее, и расстраивался. Ему казалось, что эта перемена ослабляла душевную твердость Владимира. Странно было слышать, когда тот говорил:
— Я не стал подобно отцу великим воином. Зато я так приблизился к людям, что способен понять в них, хотя это понимание не всегда во благо мне. Но то и поддерживает, что я знаю: все сделается по прошествии времени так, как нужно, и никому не дано изменить тут что-либо… В Ильменских Ведах сказано: «… и меч подымет, и правду добудет…» Раньше и я верил в это, но теперь та вера поистерлась во мне…
Добрыня хотел бы что-то сказать, не соглашаясь с Великим князем, но почему-то не подобрал надобных слов. Они вдруг стали упругими и тяжелыми, и не подчинялись его воле. Облегчение не пришло, и когда он отстранился от Владимира и сокрылся в себе, и теперь никто не мог бы помешать ему мысленно говорить о чем-либо. Раньше, коль скоро по какой-то причине он не мог во время разговора найти пригодное тому, что чувствовал, он отыскивал нужные слова позже, и это радовало, хотя нередко вызывало досаду. Но в тот раз, и много спустя Добрыня не нашел ничего, что вывело бы Великого князя из неприятного ему душевного состояния.
Уже давно между ними образовалась трещина, но Большой воевода нередко забывал об этом и полагал себя вправе, пускай и осторожно, не соглашаться с Владимиром, думая, что минет немного времени и его власть над родичем обретет прежнюю силу. Но время шло, а близость не появлялась. И хотя упорен был Добрыня в своих намерениях, однако и он нет-нет да и впадал в раздражение, и об этом рано или поздно узнавал Великий князь. Но если прежде Добрыня замечал во Владимире досаду, то в последние леты исчезло и это, точно бы ничто уже не трогало Владимира, точно бы он отгородился ото всего и пребывал в каком-то ином пространстве, где не требовалось помнить про малые земные деяния. Но Добрыня изменил бы себе, если бы накапливающееся в нем, в конце концов, не выплеснулось наружу, многое, слишком многое держал он в памяти, иной раз и сам забывая про это, пока однажды не воскресало прежде томившее.
С утра в русском войске начались приготовления к осадным работам. В ближних селениях взяли буйволов и многоколесные, греческого подбоя, возки с длинными, плотно увязанными плахами, наброшенными на обильно смазанные рыбьим салом, тускло поблескивающие оси. Пригнали и подневольных людей, хотя кое-кто из воевод полагал их мало пригодными в воинском ремесле и больше рассчитывал на ратников. Но, как ни странно, эти люди оказались расторопны и ловки, словно бы им в удовольствие подымать насыпь, словно бы они уже давно ждали прихода русского войска, которое повалило бы опротивевшую им Корсунь. И по прошествии седмицы, когда воеводы решили, что земли поднято столько, сколько и надо для того, чтобы охотники смогли проникнуть в осажденный город и распахнуть ближние ворота, насыпь стала оседать. Оказалось, горожане, сделав подкоп под стены, приспособились выбирать землю из-под нее и разбрасывать по улицам и заулкам. И столь скоро и решительно, что насыпь на глазах оседала и рассыпалась.
Не помнил Добрыня, чтобы он когда-то с головой, как в омут, окунался в растерянность, а вот теперь… Впрочем, и теперь в нем если что-то и преобладало, придавливая другие чувства, то, пожалуй, не растерянность, а нечто иное, лишь слегка подтачивающее его решимость. Он не хотел бы долго держать войско под стенами Корсуни, но, поразмыслив, решил, что ничего более не остается, как терпеливо ждать, когда в городе начнется голод и осажденные сами сдадутся на милость киевского князя.