Пролог
«Фотографы не знают, что являются агентами смерти. Фото — это способ, каким наше время принимает в себя Смерть».
«Фотография придает смерти все внешние признаки жизни».
Ролан Барт, «Camera Lucida: Reflections on Photography»
Клементина любила говорить: «В один из печальных дней все мы окажемся в могиле, но наши снимки останутся жить после нас». Но она забыла подчеркнуть, что после нас, в физическом нашем воплощении, остаются не только дагеротипы, но и кое-что иное.
Некогда я, Элоиза Монтгомери, была натурой цельной и скептически настроенной. Каждое жизненное явление виделось мне с рациональной стороны и имело посильное разуму объяснение. Ничто, казалось, не способно пошатнуть моей веры в логическое начало естества. И все же...
Однажды меня раскололи надвое, и все то, что я так привыкла пропускать сквозь внутреннего привратника-материалиста, вдруг обратилось в дым.
Невольно я стала свидетелем чего-то совершенно противоестественного, перевернувшего мою жизнь вверх дном. И покуда руки меня слушаются, а голос разума еще не притупился, я хочу поведать свою историю, чтобы вы убедились: даже когда нам кажется, что мы совершенно одни — мы вовсе не одни.
За нами неусыпно следят те, кто не успел отыскать дорогу в мир загробный, посмертный. Как знать, возможно прямо сейчас за вашей спиной стоит некто, кого вы раньше могли называть бабушкой, отцом или младшим братом, столь скоро оставившим земной мир, и смиренно ждет, пока вы обратите на них свой взор.
Позволит ли читатель дать ему совет? К тем речам, что мертвые могут нашептывать вам на ухо, лучше всего прислушаться: порой мертвым известно куда больше, чем живым.
Часть I
Я была некрасива, безнадежно некрасива. Еще в юности мое лицо оказалось обезображено оспой, навсегда лишив меня девичьей привлекательности и нежной бархатистой кожи. Оспа накинулась на меня внезапно и яростно с каким-то сезонным поветрием и уложила в постель на две с половиной недели. Неожиданно для многих болезнь не щадила меня, в отличие от других счастливчиков в те годы; организм будто не хотел бороться с заразой и быстро слабел. Однако, не без помощи опытного семейного врача, я таки встала на ноги и с той поры решительно уверовала, что жизнь дала мне второй шанс неспроста: я просто обязана была посвятить себя всю чему-то новому. Я должна была измениться сама или изменить мир вокруг себя.
И я решила поступить на курс дагеротипии. Мне выпал шанс учиться фотографическому искусству у самой Клементины Гаварден[1] — женщины, стоявшей у истоков нового фотоискусства. Это было востребованное направление, в котором я с удовольствием обрела себя новую. Не обладая более собственной красотой, я находила красоту в других через камеру-обскура и навсегда запечатлевала ее в частицах серебра. В отличие от человеческой кожи, дагеротипу не грозила оспа. Красота преобразовывалась в видимое изображение и обретала форму бессмертия на отполированной пластине.
Конечно, отец с матерью нисколько не обрадовались моему рвению к дагеротипии. По их суждению, мой удел — стать женою богатого эсквайра, Уильяма Комптона, (свадьбу с которым они мне прочили чуть ли не с одиннадцати лет) родить на свет не менее пятерых детей и тем быть довольной. Когда я заявила, что собираюсь арендовать помещение в Сохо и оборудовать там свою студию, отца едва не хватил удар. Возмущению родных не было предела, как и моему стойкому желанию идти напролом и устраивать жизнь так, как того хочется моей мятежной душе.
Вопреки их противостоянию, замуж я так и не вышла, а студия все же открылась, и открылась с апломбом: о «Miroir Magique»[2] написали сразу пять лондонских газет, ибо не каждый день студию открывает молодая женщина-дагеротипист. Вместе с моим ассистентом Луи Саганом (который, заразившись моей мечтой, поехал со мною в Лондон в качестве верного компаньона) мы начали вести свою, поначалу тихую деятельность, но я уже горела изнутри этим делом и страстно желала достичь успеха в обозримом будущем. Возможно, однажды мне улыбнется судьба и к нам заглянет на семейный снимок сам Диккенс с женою и детьми? Вот бы удивились mamá и papá! И что сказали бы, узнав, как я к тому же люблю втайне ото всех надевать в проявочной мужские брюки? (этой привычкой я обзавелась еще в Париже, вдохновившись образом скандальной Жорж Санд.) Знал о том только Луи, который же и одалживал мне их, и все неустанно повторял по-французски: «О, мадемуазель, как они вам идут, как идут!»